Язык как образ деятельности
[Заметки о языке]

Язык как образ деятельности

Грамматика похожа на рентгеновский аппарат: на входе живой организм — на выходе кости, а мягкие ткани превращаются в призрачную тень. И это правильно, это практически важно и необходимо для профилактики заболеваний и своевременного лечения. Хотя перебор с грамматикой — так же, как и с рентгеном, — чреват последствиями. Тем не менее, осторожно поинтересоваться скелетом попробуем.

Живую речь грамматика делит не на фразы и синтагмы, и не на выражения и жесты, а на высказывания — нечто целостное в смысловом отношении. Высказывания могут быть устроены по-разному — однако первичной и наиболее фундаментальной формой высказывания считается предложение. Соответственно, все вообще высказывания предлагается считать либо предложениями, либо комбинациями предложений (сложные предложения), либо частями предложений, на целое намекающими (неполные предложения). В свою очередь, предложение состоит из целостных фрагментов, называемых его членами; каждый член предложения может быть либо выражен словом, либо группой слов — и даже иногда целыми предложениями, а в некоторых случаях и не совсем языковыми объектами — например, примечаниями, графикой, таблицами или ссылками на имеющие отношение к делу внешние тексты. Гипертекст изобрели не в XX веке — сложная композиция с многочисленными вставными эпизодами и аллюзиями наблюдается в человеческой речи испокон веков, и вполне возможно, что она исторически предшествовала становлению грамматически оформленного предложения, которое рождается из первородного хаоса, как функционально дифференцированный организм — из колоний одноклеточных, — или, если хотите, как Афродита из пены морской.

Но вернемся к школьной грамматике. Обычно различают главные и второстепенные члены предложения. Главные — это подлежащее и сказуемое (по-иностранному именуемые субъектом и предикатом); второстепенные — дополнения и обстоятельства. То есть, мы прежде всего интересуемся, кто и что делает, — а потом уже выясняем по поводу чего, где, когда и как. Разделение, конечно, совершенно условное, поскольку подлежащее может указывать на действие, а сказуемое — на деятеля; точно так же, второстепенные члены предложения имеют тенденцию группироваться вокруг главных — и можно считать, что мы здесь имеем дело с расширениями подлежащего или сказуемого, а не чем-то самостоятельным. С другой стороны, есть языки, в которых подлежащее начисто сливается со сказуемым, так что говорить о них возможно только в очень абстрактном плане. Высказывания в таких языках не сводятся к предложению, они построены на другой основе. В оправдание грамматического метода можно заметить, что подобная организация очень архаична, и со временем большинство языков тяготеет к структурной определенности. Но кто знает? — быть может, архаика лишь временно устаревает, чтобы стать намного слышнее в качестве последнего писка моды.

В скобках заметим, что помимо грамматического анализа высказываний, есть еще так называемое актуальное членение, когда одна из частей (рема) становится главной, передает смысл высказывания, — а все остальное (тема) образует некоторый фон, характеризует условия, в которых становится возможным выделение существенно нового. Актуальное членение, вообще говоря, не связано с грамматикой — однако оно может влиять на форму высказывания, особенно там, где другие способы акцентирования смыслов оказываются недоступны (например, в письменной речи). Во многих языках на этот случай существуют разного рода эмфатические конструкции — а это уже чистой воды грамматика. В каком-то смысле, можно свести актуальное членение к грамматическому, если предположить, что невербальные средства могут использоваться в языке для выражения грамматических функций наряду с морфологией и синтаксисом. Вовсе не обязательно, чтобы форма множественного числа обозначалась видоизменением слов или их комбинациями, — точно так же для этого годится специфическая интонация, или выразительный жест. Если подобное использование интонаций и жестов закреплено в культуре — они ничем не отличаются от остальных элементов языка и могут трактоваться с сугубо грамматических позиций. В письменной речи возможно практически неисчерпаемое разнообразие формальных указателей, начиная с расстановки знаков препинания (или отсутствия оных) — до многомерной типографики с элементами гипертекста и мультимедийными вставками. Исходя из этого, будем считать, что всегда возможно привязать тему к подлежащему, а рему к сказуемому в некоторой обобщенной грамматике, учитывающей особенности речевого поведения в различных ситуациях.

Что это нам дает? Прежде всего, универсальное отношение языка к миру. В самом общем случае, в любой части Вселенной и на любых ее уровнях есть нечто — и то, что с этим нечто происходит. Мир как материя — и мир как рефлексия, постоянное возвращение в себя. Оказывается, что язык неплохо приспособлен к отражению этой всеобщности. Впрочем, оно и не удивительно, поскольку разум — часть (или аспект) того же целого, и просто не может не вписаться в него. Наши ошибки преходящи, наши прозрения — вечны.

В качестве короллария — воспроизведение в языке строения человеческой деятельности, которая, конечно же, тоже протекает в единственном, общем для всех мире. Для выражения этого строения в философии существует фундаментальная категориальная схема:

объектсубъектпродукт.

Применять ее (как и все категориальные схемы) можно очень разными способами. Например, субъект выступает в качестве действующего лица — берет нечто природное (объект) и делает из него что-то, природе просто так не свойственное (продукт). Или так: субъект есть отрицание объекта, а продукт снимает противоположность объекта и субъекта, представляет их в единстве. Разумеется, есть и другие "толкования" (обращения иерархии). Некоторые лингвисты пытались отыскать в языке такую схематику напрямую, в явном виде. К этому склоняется и школьная грамматика, в которой всякое предложение состоит главным образом из деятеля (субъекта) и его действия (вместе с дополнениями и обстоятельствами, показывающего, что, во что и как деятель превращает). Непосредственное теоретическое расширение — универсальный семантический код (В. В. Мартынов), представление семантических структур стандартными SAO-блоками (субъект — действие — объект). Из таких блоков можно строить иерархические структуры (подобно тому, как чуть раньше психологическую модель деятельности пытались сконструировать из универсальных ячеек, TOTE-схем). К сожалению, простые исходные принципы быстро обросли водорослями наукообразных деталей; потом, как это часто бывает, детали задушили исходную мысль, подменили собой идею, и в конце концов отказались от всяких идей вообще. Мы рисуем формулы — и все счастливы.

Но идеи как раз и нужны для того, чтобы заметить формальные неувязки, показать суть дела, не давая себе увлечься технологическими фокусами. Когда исходно простая схема приводит к громоздким практикам — что-то не так с базой, и надо не практики усложнять, а чистить фундамент. Так в свое время Коперник обошелся с птолемеевой астрономией. Именно таких решений давно ждет современная компаративистика. И прямолинейность формальных семантик следует лечить теми же методами.

В чем фишка? А в том, что все традиционные представления исходят из пассивности носителя языка, забывая, что люди не только отражают окружающий мир, но и сознательно преобразуют его, не только пользуются языком — но и творят его. Язык в таком понимании становится априорной схемой, предписанием божественного программиста или биологическим приспособлением. А то и абстрактной идеей, витающей за гранью пространства и времени.

Да, конечно, науке достаточно абстракций — которые приводить к жизненным реалиям будет кто-то другой. Но задумываясь об основаниях науки, мы обязаны поинтересоваться границами применимости, указать альтернативы и предложить пути развития. Для этого нам и потребуется вышеописанная двучленная схема типа "что было — что стало".

Во-первых, сама ее двучленность намекает на то, что нельзя тупо проецировать сюда базовые компоненты деятельности. Три на два не делится. Следовательно, надо посмотреть, в каких случаях триаду деятельности можно свернуть в нечто двучленное. И не по произволу автора, а по самому устройству этого мира. Поскольку же мир бесконечно разнообразен, даже триады свертывать он может по-разному, и любое решение будет не единственным. Для любителя формул — это досадная неоднозначность. Для нас — богатство возможностей и требование не останавливаться на достигнутом.

Возьмем за основу одно из возможных обращений триады, ее "системное" представление как цепочки переходов от одного к другому. Тогда получается, что субъект опосредует переход от объекта к продукту; можно сказать, что он выступает тут как некоторая система, преобразующая объект (вход) в продукт (выход). Все знают, что выход можно снова подать на вход — и получить новый продукт, и так сколько угодно. Возникает цепочка превращений — процесс. Когда в этом процессе воспроизводится один и тот же продукт, мы говорим о системах с обратной связью. С другой стороны, разные объекты на входе — (возможно) разные продукты на выходе; совокупность всех возможных преобразований характеризует субъекта как систему (хотя, конечно же, такая характеристика не исчерпывает идею субъективности).

Но человек живет не сам по себе, он существо общественное. В качестве субъекта он представляет не себя самого, а общество в целом. И другие люди могут представлять общество точно так же (с точностью до обращения иерархии). Другими словами, один субъект в деятельности может заменить другого — выполнять ту же общественную функцию. То есть опосредовать преобразование такого же объекта в такой же продукт В триаде

объектсубъектпродукт

опосредование становится лишь номинальным, вместо субъекта — чистое местоимение (по-английски — placeholder):

объект → (...) → продукт,

а в скобки можно поставить что угодно (например, природный процесс). На философском языке это называется снятием опосредования и записывается как

объектпродукт.

Вот вам и превращение трех в два. Именно такая, снятая деятельность становится элементом материальной культуры — и отражается в языке. В результате деятельность можно передавать от одного субъекта к другому как объект (или продукт) — и таким способом строить из нескольких индивидуальных субъектов одного коллективного, потом объединить его еще с кем-то — в любых комбинациях.

В самом общем случае предложение соединяет языковые образы объекта и продукта некоторой деятельности. Факт такого соединения и есть речевой акт, высказывание. Субъект деятельности "выпадает" из речи, он там никак не обозначен. Почему? Да потому что он есть тот, кто говорит (или тот, кому говорят), а не то, о чем говорят. Здесь источник всех проблем с традиционной семантикой, будь то УСК, схемы Шенка или Мельчука, логико-сематические модели. Некоторые пытаются насильно впихнуть его обратно, начиная каждое предложение словами: "Я полагаю, что..." Напрасный труд. Ибо тот "я", который здесь заявлен полагающим, отличается от того, кто заявляет. И само предложение теперь уже совсем не о том, изменяется его смысл (то есть, оно ссылается на другую деятельность). Действительно, забивать гвозди — это одно дело, а смотреть на то, как кто-то (хотя бы и сам смотрящий) этим занимается, — другое. Поскольку ученые лингвисты занимаются по роду своей деятельности именно рассматриванием (а самим взяться за молоток им западло), их интроспекция по форме совпадает с самой деятельностью — и они, недолго думая, переносят эту иллюзию на всех остальных. Таковы классовые корни философского идеализма, в том числе в лингвистике.

На всякий случай еще раз обратим внимание, что субъект в философском смысле, как субъект деятельности, отличается от того, что называют "субъектом" в грамматике, от подлежащего, о котором что-то утверждается в "предикате" (сказуемом). Терминологическая наследственность особенно тяжела в некоторых европейских языках, где совершенно разные вещи обозначаются одним словом — и надо каждый раз крепко думать над формулировками, чтобы не перепутать.

Но если субъекта в предложении нет — значит ли это, что он там вообще никак не присутствует? Никоим образом. Суть философской категории "снятие" (Aufhebung) в том, что "уничтоженное" различие обязательно сохраняется — в снятой форме, как некое внутреннее единство. В нашем случае сам способ различения и соединения подлежащего и сказуемого (темы и ремы) и есть объективное выражение снятого субъектного опосредования. То есть, субъект представлен в предложении, например, его формальной организацией — грамматикой. Тем, что не принадлежит предложению по смыслу, находится "над" ним. Следовательно, организация языка показывает нам внутреннюю сложность субъекта, дает заглянуть в историю развития культуры. Разумеется, если пользоваться этим рентгеновским аппаратом умеренно и не забывать о других средствах диагностики.

После очень глубоких, но скучноватых рассуждений — неплохо было бы оживить все вышесказанное яркой иллюстрацией. Попробуем. Возможно, получится не слишком ярко — зато не ослепит.

В (индо)европейских языках (в отличие от, например, китайского) существует такая часть речи как глагол. И не просто существует, а очень активно вторгается в грамматику — так что бедным студентам приходится сначала принимать к сведению громоздкие системы спряжений, наклонений, модальностей — а потом еще и зазубривать длинные списки неправильных глаголов, со всеми их формальными несуразностями. Тем не менее, ни одного полноценного предложения без глагола не построить, и кое-кто даже склонен сводить сказуемое к глаголу — отдавать ему на откуп суть происходящего. В английской грамматике сказуемое частенько так и называют: verb. И только потом соглашаются расширить его до verbal group.

Однако для тех, кому приходится использовать язык профессионально, — и прежде всего для литераторов, — глагол остается самой бедной и невыразительной частью речи. Основная образно-смысловая нагрузка ложится на существительные, прилагательные, наречия — а глагольные конструкции приобретают определенность лишь на этом фоне, косвенно, заимствуя содержание со стороны. В конечном счете, глагол можно вообще опустить — а предложение останется понятным. Так русский язык игнорирует связку в "предложениях бытия" — а турецкий язык вообще можно было бы считать безглагольным, поскольку любые намеки не движение там легко встраиваются в имена.

Ясно, что происхождение глагола связано с культурными особенностями первобытных европейцев, которые шли к членораздельной речи своим собственным путем, непохожим на историю других народов — назло упрямой компаративистике, пытающейся произвести всех от Адама с Евой. Истоки языка — всегда в деятельности. Первичная синкретическая речь была неотделима от жеста, от действия. Самое обобщенное в повседневно совершаемых действиях выражалось при этом в слове, означающем, прежде всего, акт, процессуальность — даже в описании статических явлений, ибо и статику человек пропускает через процесс восприятия. Здесь корни обобщенности глагола, его абстрактности. Но поэтому глагол и наиболее субъективная часть речи — ибо для человека как субъекта деятельности процессуальность неотделима от субъективности: вспомним по этому поводу долгие, героические, но совершенно бесплодные попытки вытравить движение из математики — и провозгласить истинно объективным только формализованное знание.

Почему же в одних языках есть глагол, а в других — практически нет? Вроде бы, через первобытный синкретизм все должны были пройти. Тут уже не отвертишься. Скорее всего, причина тут в темпах социализации. Если этот процесс обгонял развитие языка — глагол отомрет на ранних стадиях. Если по каким-то причинам раннее общество долгое время поддерживает индивидуализм — это приведет к развитой глагольной грамматике. Известно, что в ранней древности грамматический строй китайского языка был ближе к европейскому; происходящее в современном китайском языке функциональное расслоение объясняют агрессивным языковым влиянием Европы (и Америки) — хотя, возможно, тут сказывается и становление китайского капитализма, а индивидуалистичная суть капиталистической культуры приводит к своеобразной "вторичной грамматикализации".

В свою очередь, темп социализации зависит от внешних условий становления общества на самых ранних его этапах. Прежде всего это характер среды обитания (от которого зависит структура и темп деятельности). Другой важный фактор (связанный с географическим типом первичного ареала обитания) — биологическая кооперация. Виды животных, ведущие стадный или стайный образ жизни, рано вырабатывают специфическую для каждого вида иерархию доминирования, без чего эффективное взаимодействие в животном сообществе невозможно, а значит, и адаптивная ценность совместного проживания невелика. Однако нельзя понимать дело так, будто бы биологическая иерархия на каком-то этапе превращается в социальную, заимствуется обществом из животного мира. Важен качественный характер биологической кооперации — на основе которого складываются уже другие, социальные формы. Один из возможных факторов — преобладающий способ питания (для животного это первое дело). Например, более высокая доступность растительной пищи может способствовать образованию сообществ "стадного" типа — с монолитной массой, ориентирующейся на "вожака", с большей склонностью к имитации чужих действий. Но именно имитация лежит в основе первичного обмена деятельностями — и следует ожидать в таких сообществах более высоких темпов социализации. Напротив, когда основным источником пищи служит охота (включая активный поиск растительных ресурсов — например, грибная охота), животная кооперация приводит к сообществам "стайного" образца, с более гибкой иерархией доминирования, допускающей динамическое распределение и перераспределение функций. Каждый член сообщества остается при этом относительно самостоятельным — и стая лишь задает контекст деятельности, определяет выбор роли в зависимости от ситуации. То есть в каждом конкретном случае важна не только деятельность как таковая (объект  продукт), но и то, как субъект будет включен в эту деятельность. Вот это и есть первобытный глагол.

Надеюсь, не нужно объяснять, что все это — на уровне далеко идущих гипотез, тогда как реальное развитие, вероятно, задействует совсем другие механизмы. Однако наша цель — не теория, а иллюстрация. Тут сгодится и мысленный эксперимент, и столь же воображаемое его объяснение.

Коль скоро мы разобрались с глаголом, встает вопрос: а как появляются другие значимые части речи (про местоимения или служебные слова — особый разговор)? Самые ранние формы языка — это междометия, полнейший синкретизм, как первые высказывания-возгласы у младенца (или матерная эмфатика). Глагол как первичная грамматическая форма, отделяющая субъекта от деятельности, наследует односоставность этого зародышевого языка, добавляя к нему представление о процессе, о развитии от начала к концу. Не случайно основной грамматической формой глагола становится время. По сути дела, глагол и есть показатель времени, пристроенный к синкретичному, монолитному протопредложению (представителю конкретной деятельности). Происходит он, как нетрудно заметить, из самого истока языка — обмена деятельностями. Это сигнал другим членам сообщества: я этим еще занимаюсь! — или: я уже закончил, продолжайте сами. Отсюда, кстати, универсальное слияние в естественных языках настоящего и будущего времени (иногда грамматически оформленное) — в противовес прошлому.

Итак, деятельность + время = глагол. Дальнейшее размежевание языковых форм есть результат социального оформления, стандартизации деятельности, когда унификация условий и орудий труда приводит к выработке соответствующих имен, ссылок на обстоятельства труда (не обязательно лексически обособленных) — и закреплению за ними содержания деятельности (аналог сдвига мотива на цель в общей психологии). За глаголом остается чисто абстрактное выражение "актуальности", указание на то, что все это относится к деятельности (прошлой или все еще предполагаемой). Так возникает основная семантическая ячейка: объектпродукт.

В простейшем случае и объект, и продукт могут быть представлены просто словами, именами существительными. По мере развертывания, речь допускает "подстановку" на место любого имени как-то "упакованного" высказывания, то есть, ссылки на деятельность. Способы свертывания в разных языках разные — но суть одна. Например, в английском языке можно вставить на место любого имени сколь угодно длинное предложение: This I don’t know what is actually something I ain’t going to much dwell upon. По-русски в таких случаях требуются особые иерархические структуры — сложные предложения. В конечном счете все это отражает иерархичность самой деятельности, которая допускает разные наборы действий, каждое из которых по-разному реализуется последовательностями операций. Понятно, что подобная "детализация" имен приводит к еще большему обеднению связок — опредмечивание имени есть одновременно распредмечивание глагола. В частности, от глагола запросто отделяются обстоятельства образа действия — их выражение будет тогда связано с более тонкой внутренней дифференциацией объекта и продукта. И, наконец, глагол может быть совершенно изгнан из языка. Что мы иногда и наблюдаем на практике.

Нетрудно догадаться, куда это заведет дальше. Как двучленная семантика была получена свертыванием иерархии деятельности, так же и саму эту схему можно свернуть дальше, объединить объект с продуктом — это по жизни просто необходимо, если мы не собираемся умирать сразу же по завершении каждого великого дела. Предложение "Иван — дурак" легко превращается в единый комплекс, в имя более высокого уровня — "Иван-дурак", или попросту "Ванька". Уходя от первобытного синкретизма, мы к нему же в конце концов и возвращаемся, и дальше можно опять навешивать на комплекс время, опять выделять имена и обстоятельства (например, "ваньку валять") — и опять снимать это различение в имени другого уровня. Язык оказывается не остывшим трупом, а бурлящей неожиданностью, где все во все может превратиться, исчезать — чтобы через мгновение являться в новом обличии. Почему так? Да потому что такова человеческая деятельность — а язык возникает по образу ее и подобию.

В реальности каждой культуры свертывание и развертывание языковых иерархий следует ее исторически сложившимся традициям. Как люди действуют — так они и говорят. Если вернуться к европейским языкам, легко заметить, что все многообразие глаголов — чистая видимость, а практически различаются лишь несколько базовых функций: объектность (быть чем-то), продуктивность (порождать нечто), процессуальность (проходить стадию чего-то). В различных комбинациях эти измерения выражаются разного рода вспомогательными глаголами (связками). Непроходимой грани между "значащими" глаголами и связками нет, одно может при случае превращаться в другое. Например, в русском и французском языках связка быть (être) обслуживает и характеристику (быть чем-то или каким-то), и временное состояние (находиться где-то или играть какую-то роль). В испанском языке мы видим различие связок ser и estar (со специфическим распределением обязанностей). Во французском языке роль связок играют также глаголы движения: aller, venir; иногда конструкции с этими глаголами считаются составными временными формами, а не просто идиоматическими оборотами. По-русски тут приходится задействовать морфологию — или добавлять виртуальные связки, вроде глаголов "становиться", "собираться" и т. д. Но по сути — всякое предложение с глагольным сказуемым можно представить в предикативном виде с одной из базовых связок:

я иду = я [состояние] ходьба
он дурак = он [качество] дурак
он валяет дурака = он [создание] видимость дурака

Заметим, что в этом аспекте обладание (иметь, avoir) функционально не отличается от бытия (быть, être), поскольку любое обладание лишь обозначает некоторое бытие (в качественном или количественном смысле):

обладать качеством = быть обладателем качества
обладать вещью = быть владельцем вещи
to have done = to be the producer of

Поэтому в образовании сложных временных форм глагола в равной мере могут участвовать связки быть и иметь, и каждый язык решает этот вопрос сам для себя. Именно такие различия интересны для подлинной компаративистики (в отличие от поисков мифического праязыка), ибо через них мы приходим к истории народа и открываем возможные пути развития.

Очевидным образом от множества связок можно перейти к одной-единственной:

я иду = я [→] состояние ходьбы
он валяет дурака = он [→] акт изображения дурака

Любые показатели образа действия (постоянство, временность, регулярность, план прошлого или будущего и т. д.) старательно убираются в предикат. Присутствие связки в такой грамматике становится чисто формальным — и она может быть просто опущена. Тем не менее, совсем исчезнуть она может лишь при полном свертывании высказывания в имя. До тех пор, пока мы различаем объект и продукт, начало и конец деятельности, источник и результат, — между ними неизбежно появится и языковая граница. Будет это глагол-связка или грамматическая форма имени — без разницы. Важен сам факт соединение в высказывании противоположных сторон целого. Без такого соединения — нет действия, и нет высказывания.

Противоположная грамматическая тенденция — все превращать в глагол:

он дурак = он дуракует
он валяет дурака = он дурачится

Понятно, что отличие такой поголовной "процессуальности" от чистой предикативности — только по форме; мы как бы переопределяем сами понятия имени и глагола. Упаковать в один глагол несколько имен (определения, обстоятельства, дополнения) несложно; грамматически это представляется как соединение нескольких простых предложений в составное:

это зеленая крысаэто крысеет и зеленеет
я вижу кошку на холмея вижу, как кошкеет и нахолмеет

Таким способом превращается в глагол и подлежащее:

кошка бежиткошкеет и бежит

Очевидно это полный аналог свертывания предложения в имя (бегущая кошка). Не составляет труда оформить таким способом и логику действия (последовательность или совместность), аналогично тому, как показатели времени убираются в атрибуты имен.

Итак, универсальная схема деятельности объектсубъектпродукт на практике представляется очень разными грамматическими структурами, каждая из которых отражает историю народа — носителя языка. Эта история материализуется в строении субъекта, а язык становится одним из инструментов осознания собственной субъектности — на пути к разуму.


[Заметки о языке] [Унизм]