Слово о семантике
[Заметки о языке]

Слово о семантике

Люди по жизни много чего делают. В том числе — довольно странные вещи. Например, они все время разговаривают. Разными способами. И относится это к другим делам очень непросто. С одной стороны, похоже на аккомпанемент, в ритме труда. С другой стороны, как и в музыке, аккомпанемент имеет свойство направлять мелодию, а иногда и полностью растворять ее в игре гармоний. Разговоры по делу — явление в нашем мире довольно редкое. Но и здесь можно повернуть другой стороной: обустройство внутреннего мира человека — часть работы по обустройству мира в целом, и нельзя сколько-нибудь плодотворно трудиться, не заботясь о надлежащем содержании главного орудия — самого действующего субъекта. Так что и пустой треп, оказывается, для чего-то нужен, ибо входит неотъемлемой частью в строение каждой личности и каждого коллектива. Поэтому классическая проблема языкознания, отношение языка к деятельности (или, что то же самое, к материальной и духовной культуре, а через это к миру в целом), предполагает, помимо всего прочего, различие возможных уровней общения, каждый из которых требует своих "технологических" решений.

Хорошо. Допустим, мы вознамерились разобраться с вопросом о том, как и зачем люди говорят. Не тут-то было! Оказывается, люди не только трудятся и разговаривают — некоторые из них еще и думают... А значит, язык, коль скоро он претендует на роль универсального аккомпанемента нашей деятельности, обязан обслужить и такую, внутреннюю деятельность (причем не только мышление, а и все, с чем оно там, внутри, взаимосвязано). Вот вам и второй традиционный вопрос языкознания — который на самом деле есть другая сторона первого, или наоборот. Чтобы получить полную триаду, надо бы еще связать мышление и мир напрямую — но этот поворот к науке о языке (да и к науке вообще) уже не относится, хотя без определенной философской позиции вряд ли возможно серьезно обсуждать собственно языковедческие дела. Действительно, поскольку для идеалиста внешний мир — не более чем иллюзия, говорить об отношении языка к миру уже не приходится; поскольку же при таком раскладе внутренний мир есть чистая случайность или ничем не ограниченный произвол, сопоставлять язык с мышлением тоже незачем: нет предмета — нет мысли, а есть предмет — нет идеализма. В результате все три элемента триады — деятельность, рефлексия, язык — схлопываются в точку, где просто ничего нет (в том числе и языка). Когда пытаются выстроить идеалистически вывернутую семантику, оставаясь все время внутри языка как единственной данности, получится может все что угодно, ибо полет фантазии таких "ученых" проистекает исключительно из случайных подробностей их биографии, и потому не более научен, чем первый попавшийся дилетантизм. Если же признать объективность языковых форм — мы сразу же разводим язык и мышление о языке, а значит предполагаем различие объекта (природы), субъекта (духа) и продукта (культуры), что по сути есть чистейший материализм, как бы эти три сущности не трактовать.

Итак, собственное устройство языка необъяснимо без привлечения внеязыковых реалий. Этим и занимается семантика, взятая как область языкознания, а не абстрактно-философская мода. Грубо говоря, надо понять, из чего язык проистекает — и во что превращается. То есть, семантическое исследование необходимо соединяет в себе две противоположных и взаимно дополнительных стороны: "онтологическую" и "когнитивную" — или, иначе: "материальную" и "идеальную". Один подход показывает, как представлены в языке практически значимые вещи во всей пестроте возможных переплетений; другое направление — вглубь субъекта, где языковые формы произрастают из самой сути вещей.

С этого места подробнее. История — это не только цепь открытий, но и еще богатство наших заблуждений. Например, есть соблазн вульгарного материализма: напрямую связать какие-то конструкции языка (чаще всего — слова) с природными явлениями (отношениями вещей). Язык в таком понимании — нечто вроде гигантской картотеки, в которой все курьезы, встреченные человечеством на историческом пути, как-то поименованы и расставлены на полках по какому-то принципу (система языка). Развитие языка в такой картине видится как пополнение "тезауруса" (буквально: сокровищница) — а иногда, возможно, ревизия рубрикатора.

Ясно, что отражение такого статического мира во внутренней деятельности субъекта столь же статично — и в когнитивном аспекте мышление отождествляется с языком (хотя бы даже не напрямую, а с перекодировкой во "внутреннее" представление). Получается, что наша исходная триада снова деградирует в точку: по большому счету, мир, язык и мышление формально тождественны (что для вящей свирепости именуется "изоморфизмом"). Здесь, как и на каждом шагу, вульгарный материализм смыкается с идеализмом.

Тем не менее, лингвистический структурализм оказался весьма кстати в компьютерном деле, пока можно свести взаимодействие втиснутых в технологии культурных сущностей к нескольким стандартным протоколам. Формальные языки — рай для любителей покомандовать природой. Но и в раю не без чертенка: практика программирования никогда не придерживалась строгих канонов, и любое сколько-нибудь приемлемое решение неизбежно содержит языковые конструкции, которые пурист от языкознания воспринимает не иначе как надругательство над невинностью структуралистского идеала. Что уж говорить о естественной речи, в которой соблюдение правил — это редчайшее исключение!

Грандиозный свод знаний, охватывающий все стороны действительности, — наивная мечта старых энциклопедистов. Идея родилась задолго до древа Порфирия, и продолжает жить до сих пор в систематизаторских усилиях некоторых гуманитариев. Но устойчивое в понятии возникает как отражение природной устойчивости. На любом уровне развитие характеризуется типичными рамками воспроизводства, так что говорить о структурности возможно лишь в пределах одного цикла. Если, допустим, в физике миры воспроизводят себя за времена порядка многих миллиардов лет, изобретение формальных теорий для текущих технологических нужд совершенно естественно и логически оправданно. Если биологические явления воспроизводятся миллионы лет — можно смело заниматься классификаторством. Существование культурных форм — это, в лучшем случае, тысячелетия, и полагаться на единообразие реалий можно лишь в каких-то отношениях, с многочисленными оговорками.

Темпы развития языка напрямую зависят от развития культуры — в том числе и нас, ее носителей. Что-то рождается, что-то уходит — несколько раз на протяжении одной человеческой жизни. Пока мы расставляем это хозяйство по полочкам — и хозяйство ветшает, и полочки успевают рассыпаться в прах. Не укладывается развитие в чистую структурность — и даже (системное) представление о смене одних структур другими не помогает: новое не дано заранее, наряду со старым, чтобы можно было превратить одно в другое посредством особой структуры (функции); в развитии складывается то, чего раньше не было даже в проекте, что (справедливо) считалось невозможным.

Убогость структурализма особенно заметна там, где предметом исследования становится единичный человек, от рождения до смерти. Нельзя говорить о младенце, подростке, зрелой личности или старческой немощи в одних и тех же терминах, в одном и том же отношении — поскольку сама суть культурного онтогенеза в том, что отдельное по-разному относится к целому на разных этапах своего развития. Речь маленького ребенка, речь школьника и речь взрослого — это разные уровни языка; в свое время марксист Л. Выготский критиковал идеализм Ж. Пиаже именно за смешение, отождествление существенно разных психолингвистических явлений, за надуманность неразборчивой семантики. Интерпретировать, например, выражение логических отношений в языке как реализацию алгебраических структур — это из области реинкарнации самосущих платоновских идей. Точно также, когда экспериментальные данные о речи ребенка интерпретируют в терминах сирлевских категорий — можно смело скормить ученый трактат мусорной корзине.

Тот же Выготский долго и обстоятельно показывал, что мышление и речь суть разные деятельности, что ни одна из них не выводится из другой, и развиваются они исторически или с возрастом параллельно, в постоянном взаимодействии. И что же? До сих пор бытует навязчивое мнение, что думают люди исключительно в формах родного языка; в результате, язык видится эдаким овеществленным мышлением — и кроме когнитивной функции, вроде бы, изучать нечего. А люди — не кибернетические модели: они не только познают мир — они его творят. Умение разговаривать может пригодиться много для чего. Ограничиваться исключительно пересылкой сообщений — первородный грех лингвистического структурализма.

Но что же делать, если наука по сути своей статична и возится исключительно со структурами да системами? Ну не может она не искать строгой определенности — пусть даже размазанной по статистике и квантово запутанной с другими! Иначе будет это и не наука вовсе, а околонаучная фантастика — что, может быть, само по себе и неплохо, но только само по себе, на своем, то есть, месте.

На помощь приходит сама природа: оказывается, что развитие как природная вещь (а кто сказал, что оно вне природы?) также имеет и структурную, и системную стороны, которые всякая наука имеет полное право пристроить к общественно-полезному делу. Структурность в языке получила название "уровень развития" (или "формация"), а системность пригрелась в словечках "этап", "стадия" и тому подобных. То есть, исторический процесс мы рисуем как системный переход от некоторой первобытной структуры к новой, продвинутой организации; и старое, и новое допускают структурное описание, а смена одного другим соотносится со структурными особенностями исследуемой системы.

С одной малюсенькой поправочкой. Если мы ограничимся одним-единственным способом разделки истории, развитие снова упорхнет от нас в неразумные трансцендентальности. Один и тот же исторический процесс допускает много структурно-системных представлений, и то, что в одном из них — непреложный факт, в другом окажется артефактом, или вообще не окажется. Каждое отдельно взятое упорядочение строго увязывает структуры уровней друг с другом и отделяет одну от другой системными переходами; однако то же самое можно упорядочить и по-другому — и это столь же объективная реальность, как и любой другой порядок. В результате возникает еще одно измерение структурности и системности, связанное с переходом от одного упорядочения к другому. Но и оно оказывается столь же подвижным, и требует взгляда извне — и так до бесконечности. Такое бесконечное разнообразие структурно-системных проявлений одного и того же называется иерархией. Поворачивается это грандиозное целое к нам то одним боком, то другим — и в каждом обращении вырисовывается некоторая иерархическая структура, и ее другая сторона, иерархическая система. Ни одна наука не может охватить все богатство такой целостности. Но в каждом обращении есть своя наука.

Мораль: в языкознании, как и везде, не уйти от сосуществования различных моделей в любой, сколь угодно специальной области — и судить о научности на основании формальных критериев или академической распространенности есть вульгарнейший дилетантизм. Никакие ссылки на авторитеты и технологический прогресс не принимаются. Так, миллионы верующих в какого-нибудь бога — не делают его ни на йоту реальнее, а возвышенность деяний подвижников веры на поверку оказываются либо сильно преувеличенной, либо вытекающей из совсем другого истока...

В частности, описанная выше дуальность семантики, соотносящей язык с внешним либо внутренним миром, есть отражение традиционных лингвистических представлений, возникших на культурной основе классовых обществ, — и она вовсе не обязана воспроизводиться в иных мирах, где о разделении труда никто уже и не задумывается. Там могут быть иные, более важные для иномирян категориальные размежевания, о которых мы пока ничего не знаем — но вполне способны узнать, если не будем высокомерно выпячивать собственное наукообразие.

Потренироваться можно на любом подручном материале. Вот, например, старая задачка о взаимодействии значений и смыслов в лексикографии. Традиционный словарь — воплощение объективной семантики. Слова и словосочетания представлены в словаре как элементарные значения, вообще говоря, рефлексивно связанные с другими значениями. Идейный структурализм принимает образ компьютерной лингвистики и отказывается интересоваться деятельностью людей — его вполне устраивает абстрактный набор элементов и связей (даже если часть из них преподнести как "семантические маркеры"). И то верно: какое дело компьютеру до содержания всунутых в него терабайтов? — у них, компьютеров, свои, независимые от людей намерения... Но, оказывается, совсем избавиться от всего человеческого не удается даже здесь. Хотя бы потому, что словарь составляют для конкретного языка (неважно, естественного или нет) — а это уже ссылка на культурный ареал. Далее, приличный словарь должен привести на каждое слово его основные грамматические формы, а значит, учесть (субъективные) способы работы с языком; отсюда прямая дорожка ко второй стороне семантики, к соответствию языка формам мышления (хотя бы и формализованного до одури, сведенного к чистой нормативности). Наконец, минимальный учет идиоматики уже дает подобие иерархичности, когда значение соотносится не с отдельно взятым словом, а еще и с некоторым контекстом, и роль словарной статьи вполне может играть словосочетание или морфема. Таким образом, лексикография дает удобную модель дуальной семантики, из поведения которой можно делать далеко идущие общелингвистические выводы.

А теперь зададим идиотский вопрос: обязательно ли надо составлять словари по языковому принципу? — нет ли каких-то иных принципов лексикографической организации? С точки зрения дуальной семантики — почему бы и нет? Ну, будем мы перечислять не конструкции конкретного языка, а непосредственно культурные явления, ими обозначаемые — или элементы мысли, обобщенные представления о реальности. А уже потом сопоставлять этим универсалиям словесные эквиваленты на самых разных языках (с учетом идиоматики и грамматического оформления). Да, мы привыкли снабжать экспонаты этикетками и составлять каталоги ярлыков, а не самих по себе вещей. Однако понаблюдайте за посетителями любого музея: многие ли из них интересуются сопроводительным текстом? Изредка кто-то сунет нос в табличку — но большей частью просто разглядывают как есть, без комментариев. Вспомним также о привычке обывателя тупо пялиться в экран, не особо вдумываясь в происходящее; чтобы вбить в головы официальную интерпретацию, приходится изрядно потрудиться над подачей материала, и на этот счет существует пышно цветущая наука. Наконец, мода рубежа XX и XXI столетий — многоязычные визуальные словари; при некотором напряге можно включить туда картинки и для абстрактных идей (и сюда активно примазывается особое наукоискусство — инфографика).

Выходит, семантика может связывать мир с его субъективным образом и напрямую, без языка? В каком-то смысле да. Но только семантикой это становится лишь в общении, а значит, речь не о полной безъязыкости, а о возможности разных лексико-грамматических обличий одного и того же. Так мы опять приходим к идее иерархичности, многоликости структурно-системных представлений.

С точки зрения психолингвистики, тут никаких неожиданностей. Ребенок усваивает язык только через ведущую в каждый возрастной период деятельность — языковые способности развиваются там, где уже есть способность действия. В многоязычной среде разные способы говорить об одном и том же перемешиваются в маленькой голове, и только потом осознается контраст субкультур. Лирическое отступление: в раннем детстве лично для меня было шоком узнать, что русский и английский — это, оказывается, разные языки. Мир раскололся. Потерял чистоту и невинность. И потом так и не срослось...

Но вернемся к лексикографии. Многоязычный семантически-ориентированный словарь —это наша повседневная реальность; таковы, по сути дела, все терминологические и тематические словари: физический, математический, психологический, музыкальный... В узкой области меньше проблем с рубрикаторами и каталогами. Даже простой рядоположенности нескольких индексов на практике хватает для эффективного поиска. Когда же требуется охватить явления исходно не структурированные — нужен иной подход. Конструкции на всех языках придется трактовать как единое языковое поле, в котором для каждого практического случая возникают особые иерархии зон, представляющих различимые в данном контексте семантические единицы. Общаясь по поводу некоторой деятельности, носитель подобной (уже не дуальной) семантики подбирает языковые реализации, исходя из строения самой этой деятельности, а не по языковому принципу, и не различая внутреннюю и внешнюю семантику. Другими словами, иерархия семантического поля порождает иерархию языка, допускающую не только дуальные обращения.

Фантастика? Отнюдь. Вспомним хотя бы о старинной традиции гуманитарного дискурса (в переводе на человеческий, имеются в виду обычные приемы письменной и устной речи в среде начитанных людей не столь отдаленного прошлого). Когда мы встречаем в очередном трактате на возвышенные темы фразочки на латыни, на древнегреческом или на чем-то пока еще живом, но к национальности автора отношения не имеющем, возникает соблазн заклеймить пошляка и позера, бравирующего поверхностной эрудицией. Не торопитесь. Во многих случаях (хотя, конечно, далеко не всегда) подобная мешанина вовсе не черта характера — а способ мысли, не показное остроумие — а попытка как можно точнее передать в речи существо дела. Человек, привыкший общаться (например, через книги) с обитателями разных земель, невольно подбирает осколки их лексикона, удачно воспроизводящие ход его собственной мысли и порядок его собственной деятельности. Если в культуре подобная многоязычность практикуется веками, носителям этой распределенной семантики просто в голову не приходит блюсти чистоту родной речи вопреки животрепещущей потребности высказаться — и быть понятым. Разумеется, есть в этом и доля классово-сословного снобизма, и вынужденное следование литературной традиции, и много прочих неприглядностей цивилизованного существования. Обратная сторона — та самая низовая скабрезность, которую восхвалял некто М. М. Бахтин (не к ночи будь помянут). Два полюса, синтез и синкретизм. Но это — всего лишь форма. Что стоит за ней — надо выяснять индивидуально и конкретно. Иногда ничего не стоит, кроме тупого бескультурья. А уж если проклюнется известная содержательность — формальные трюки побоку, извольте смотреть на вершину иерархии, а не копаться в ее малосущественных подвалах.

Дальше два направления: в прошлое и в будущее. Из глуби веков — обыкновеннейшее лингвистическое чудо, лексико-грамматические заимствования. Тривиальный, казалось бы, факт до сих пор не получил сколько-нибудь серьезного осмысления, и о механизмах заимствования не известно практически ничего; попытки инвентаризации — грубый эмпиризм. В какой-то мере виновата идейная диктатура индоевропеистики, наивная мечта о блаженном языке всех языков, который не дошел до нас из незапамятной древности из-за диверсантов всех национальностей, распиливших великое единство на тысячи корявых диалектов. О том, что в основе развития языков лежит, главным образом, противоположный процесс, взаимообогащение, стараются не думать, и на публику не выносить — а то академическое сообщество с потрохами сожрет.

В современности, пришедшей на смену классическому образованию, древние языки не в почете, здесь царство золотого тельца, представленного наиболее развитыми в экономическом отношении нациями. Соответственно, национальные языки становятся интернациональными, проникают во все остальные со скоростью банковского перевода. Поскольку после второй мировой войны правил бал дядя Сэм, естественна лавина англицизмов, прокатившаяся по всем европейским и неевропейским языкам. Потом ситуация меняется, и новые игроки привносят свои языковые фенечки — хотя, конечно, до мирового господства им пока еще далеко.

Однако, в дополнение к естественному заимствованию, есть и нечто новое. Глобализация мировой экономики, помимо сближения культур, создает формальные условия для виртуального взаимодействия языков, для хаотического, немотивированного, эфемерного внедрения форм одного языка в тело другого. Разумеется, порядок и хаос — явления взаимообусловленные, различаются они лишь в пределах одного уровня иерархии. Тем не менее, языковая культура конца XX века до предела развивает способность и склонность к языковой эклектике, ранее проявлявшуюся преимущественно в узко-групповом жаргоне. Объективно, всякая интеграция сопровождается интенсивными поисками различий — и на фоне универсализации средств общения логично ожидать всплеска демонстративного обособленчества, ненормативности, эпатажа и выпендрежа. Как только девиация становится нормой, от нее массово сбегают во что-нибудь другое — неважно, что именно, достаточно формальных отличий. Однако даже после растворения в языковой массе виртуальные внедрения не исчезают бесследно, они остаются как возможность, как ситуативный маркер, как исторический курьез. В результате многоязычная семантика становится объективной реальностью, обретает языковую плоть.

Значит ли это, что все многообразие человеческих и нечеловеческих языков спокойно уляжется в канон универсального семантического кода, который давно уже кое-кто пытается изобрести? Вряд ли. Целое существует через единство различий. И для каждого способа различать — свой способ объединить. Различия не менее значимы и ценны, чем единство. Например, одно время китайские товарищи поднимали на щит иероглифическую письменность как универсальный семантический код, позволяющий общаться китайцам всех времен и народов. Диалектные различия можно было учесть путем введения дополнительных знаков, не столь широко употребительных. По сути дела, при таком подходе диалекты моделируются частотными распределениями на единой семантической базе. Однако потом до народа дошло, что за внешними, языковыми различиями стоит особый образ жизни, и своеобразный склад души. А это вещь очень ранимая — которую легко потерять без всякой надежды на восстановление. Конечно, патологическая борьба за природное разнообразие столь же глупа, как и всеобщий регламент; разум позаботится об исторически приемлемых компромиссах. Однако в любом случае объединяться лучше не в ущерб индивидуальностям, а наоборот, ради их всестороннего процветания. Прогресс — это все новые возможности, а вовсе не замена одних возможностей на другие, вытеснение старого за пределы культуры. В связи с этим свежий пример — как водится, из жизни компьютеров. Время от времени изобретатели машинных языков провозглашают один из них вершиной творения, а все остальное в лучшем случае трактуется как слабое подобие, предварительные наброски. Тем не менее, уже в раннекомпьютерную эпоху предпринимались усилия по развитию средств языковой интеграции; вспомним хотя бы нередкие в ту эпоху ассемблерные вкрапления в текстах на языках высокого уровня. Сейчас многоязычная разработка приложений становится нормой: каждый язык для чего-то удобнее, а в условиях жесткой конкуренции важно быстро писать каждый кусок на языке, наиболее адаптированном к логике соответствующей деятельности, чтобы потом склеить разные модули в нечто полуживое и выбросить на рынок.

Как тут не вспомнить о еще одной сфере компьютерной индустрии — разработке речевых интерфейсов (что коммерческие популяризаторы подают как живое общение). Традиционно в программировании господствует принцип дуальной семантики — разделение бизнес-логики и интерфейса. Управлять какими-то сущностями, дескать, можно (и нужно) без человеческого вмешательства (на то и автоматика!) — и для человека, так и быть, мы придумаем удобное графическое представление, или переведем что-нибудь в членораздельную речь. Понятно, что в основе такого подхода лежит все тот же экономический принцип, капиталистическое разделение труда; это выливается в противопоставление одних трудовых ресурсов другим, и в частности — человека компьютеру. Не работать сообща — а делать каждому свое дело, и потом обмениваться плодами (подразумевается: через рынок). Так вот, в этом русле моделирование разговора на естественном языке выглядит как две разные (и противоположные) задачи: распознавание речи и синтез речи. Сначала нам нужно перекодировать речевой поток во внутреннее представление (заданное логикой никак не связанных с речью бизнес-процессов), а потом результаты работы программ преобразовать из внутреннего представления в последовательность звучаний, которую человек мог бы принять за осмысленную речь. Принципиальных технологических трудностей на этом пути нет, и в некоторых случаях (например, когда руки и глаза чем-то заняты) человеку, конечно же, удобнее формулировать запросы вслух и получать речевой ответ. Тут, впрочем, уже начинаются вопросы. Допустим, я на слух плохо воспринимаю — мне лучше посмотреть, и чтобы не мелькало перед глазами, а в комфортном режиме. Не послушать чье-то чтение — а самому книжку прочесть. И в метро я предпочту тишину. У других — может быть наоборот. Следовательно, речевой интерфейс не панацея, и нельзя навязывать его всем без разбору. Без выбора нельзя, это как-то не по-людски.

Но предположим, что говорящие машины где-то необходимы — в чисто практическом аспекте. И что научились мы распознавать и синтезировать речь — не отличить. Приблизит ли это нас к пониманию собственно человеческой речи? Казалось бы, удачная модель — признак верности наших представлений духу оригинала, свидетельство глубокого проникновения в предмет. Если бы! Не все так просто.

С одной стороны, имитация — первая ступень постижения; хотя это, пожалуй, ближе к искусству, чем к науке. Чтобы появились темы для обсуждения, надо, как минимум, осознать собственную потребность что-либо вообще обсуждать. Есть поверхность — можно стремиться преодолеть поверхностность. От явления мы движемся к сущности.

Однако кто сказал, что форма и содержание тождественны? За тем же фасадом могут скрываться иные интерьеры, внешнее ретро на поверку иногда оказывается супернавороченным хайтеком, и наоборот: демонстративный модерн лишь прикрывает девственную традицию.

Наконец, почему, собственно, мы обязаны во всем следовать природе? Мы, ведь, изучаем ее из для праздного любопытства — наши знания лишь один из инструментов преобразования мира, никоим образом не самодовлеющая ценность. Именно отход от подражания знаменует начало разумного освоения действительности, вместо животного приспособления к ней. Изобретение колеса было, в этом плане, величайшим шагом человечества на пути к разуму: мы освободились от природности и приступить к строительству культуры. Остальное — развитие в том же русле: дворцы вместо пещер, насосные станции вместо акведуков, воздушный шар, самолет и ракета вместо птичьих крыльев, синтетические материалы, биотехнологии — и выход за пределы Земли, и поголовная роботизация, и манипулирование символами вместо вещей.

Вышесказанное не делает меня поборником лингвистического структурализма. Понять не значит простить. Да, это часть реальности, дорога, с которой не свернуть. Но когда приходится существовать в бездне капиталистического кошмара, я имею полное право хотя бы мечтать о других мирах, где этой мерзости нет.

По-настоящему осмысленная речь отличается от речевого интерфейса. Не внешним обликом, а по сути. У живого человека нет противопоставления распознавания и синтеза, у него все вместе. В процессе распознавания человек активно творит, строит внутренние модели речевой ситуации, передает внешнюю деятельность внутренней; точно так же, на каждом этапе синтеза человек пытается распознать то, что он сотворил, и корректирует на следующем уровне то, что его в собственном продукте не устраивает. Противоположность восприятия и действия динамически возникает в каждый момент — чтобы тут же превратиться в единство, снятую противоположность. И здесь нет какого-то единого для всех принципа; важно как раз рождение принципов в зависимости от ситуации и настроения. В одном акте речевого общения человек пробует тысячи возможных путей, вековую историю языка — и его будущее.

И все же не будем судить уж очень строго. По жизни — у каждого бывает, что иерархия естественной речи объективно уплощается, и единое речетворение расщепляется на отдельные акты распознавания и синтеза. Например, когда мы пытаемся изъясняться на иностранном языке. В начале изучения большинство пытается переводить чужую речь на свой язык, формировать ответы на родном языке — и опять заниматься переводом. Чем не компьютер? Требуется немало труда, чтобы новый язык стал расширением прежних языковых возможностей, а не внешней примочкой; без особой общественной потребности такое владение языками не приходит. Лишь изнутри культуры возможно ее "вживление" в речь, переплетение языков и семантик, свобода обращения иерархий — которые не существуют сразу и целиком, их надо выращивать в себе. Человек учится этому всю жизнь, и на каждом шагу делает поразительные открытия. И потому способен чем-то открыться и другим. Вероятно, когда-нибудь мы научим компьютеры вести себя так же, сделаем их речь иерархической. Но это уже будут не совсем роботы — и мы тогда будем не совсем мы.


[Заметки о языке] [Унизм]