Язык и мир
[Заметки о языке]

Язык и мир

Наука о языке традиционно ограничивается его коммуникативными аспектами и местом в психической жизни, а также влияниями одного на другое. Но язык несравненно шире — и было бы странно сводить его к пошлой утилитарности и запирать в (сколь угодно опосредованной) единичной персоне. И если влияние языка на развитие наук и философии еще можно как-то увязать со структурами мышления, то как прикажете трактовать орнаментальность в искусстве, традиции градостроения, формы булавок или формы правления? Где у нас статистика по доминирующим типам рефлексии? Каким образом говорящие выстраивают производственный процесс или интимные отношения? Насколько отвечают наши языковые привычки законам микромира и космологии?

Можно спорить, насколько это имеет отношение к лингвистике. Формально — имеет, поскольку лингвистика претендует на звание всеобъемлющей науки о языке. Как о том громко заявляют некоторые профессионалы. Да и по жизни, всякое общественное явление отражает и выражает характерные черты и тонкие особенности организации соответствующего общества, и наоборот, культурные факторы активно продвигают относящиеся к делу аспекты внутреннего устройства языка. Стало быть, все это запросто делается предметом каких-то наук. Не только гуманитарных (типа юриспруденции и математики), но и в какой-то мере естественных (вроде механики, психологии или агрономии). И если до сих пор не сложилось собственно научной картины общественного бытия языка, в этом виновато современное общественное устройство, при котором столь щекотливые вопросы поднимать на уровень науки никак не принято.

Подоплека лингвистической скромности проста: отдать все науке — так и спекулировать не на чем. А есть вещи, которые для политических спекуляций — самое оно. Когда собирается шайка воров, они базарят на фене — и тем самым консолидируются в общественную силу, требующую к себе если не уважения, то хотя бы опасливой осторожности. В частности, банда буржуев может потребовать национального самоопределения и сделать символом базарной "свободы" языковую чистоту. Понятно, что лично самоопределенцы живут по америкам да европам, и члены их семей про "рiдну мову" без понятия, — но купить энное количество академических и площадных пропагандистов — с большими деньгами не проблема, а делить массы по языковому принципу — одно удовольствие.

Про общественные корни языка обычно вспоминают по партийным соображениям, когда кому-то хочется к политическому и экономическому союзу (читай: диктату) припутать еще и языковое родство. Тут уж изгаляются кто во что горазд, и приписывают языку мистические свойства за гранью всяческой разумности. Доходит до смешного. Например, на очередном Sommet de la francophonie ораторы дружно заявляют, что распространение французского языка сделает мир более стабильным и мирным, поспособствует экономическому процветанию, утвердит правовое государство, приобщит дикарей к истинной цивилизации... Дескать, франкофония предполагает особый менталитет — и сама способность изъясняться на языке Руссо, Рабле или Тьера делает душу прекраснее, облагораживает нравы. На ум сразу же приходит знаменитая серия Гойи: "Ужасы войны". Там, ведь, тоже французы. И негров на американских плантациях французы эксплуатировали нещадно, и туземцев убивали в заморских колониях. Это французы в XIX веке по приказу некоего корсиканца сжигали целиком (вместе с населением) европейские и африканские города, свозили мешками отрубленные головы и разбрасывали по улицам для устрашения прочих. Традиции демократии во Франции явление относительно новое, за них пришлось долго и упорно бороться вплоть до конца XX века. А до того был абсолютизм. И религиозная нетерпимость (вспомним Варфоломеевскую ночь). В пылу очередной выборной кампании каждый претендент на президентское (депутатское) кресло с пеной у рта заявляет, что исконно французские ценности представляет именно он. Оппоненты, естественно, с этим не согласны. Так какие же франкофонические ценности собираемся мы нести в мир, если среди самих французов согласия на этот счет нет? Странно слышать о духе языка от наций, в которых этнических французов (или швейцарцев, или бельгийцев) осталось с гулькин нос, а основную массу составляют переселенцы со всех континентов; эдак, глядишь, через срок-другой в Президенты Республики будет баллотироваться не только восточноевропейская диаспора, но и араб, курд, малаец, зулус — или антарктический пингвин.

Нет уж, менталитет менталитетом — а язык языком. Всякий язык можно приспособить к разным головам, и даже внутри одного народа говорящие на одном языке таки могут не договориться. Например, было бы странно сводить классовую борьбу исключительно к этническому размежеванию (как нынешние идеологи, включая обуржуившихся коммунистов, склонны утверждать).

Когда единство языка включают в определение этноса — это, скорее, политический жест, идеологическая позиция по национальному вопросу, предусматривающая искусственное насаждение одного языка в угрозу всем остальным. Если различие языков не мешает людям делать общее дело — они едины. Если формальное языковое единство фактически разобщает — это надо честно признать. Команды рабам отдавать можно как угодно, для этого даже голос не требуется: пары-тройки жестов достаточно. С другой стороны, если языковая культура сводится к промыванию мозгов, к штампам и клише, встает вопрос: а на кой нам такое единство? Да, я не очень понимаю, когда кто-то "оттуда" изъясняется огрызками модных авторов, ходячей попсы, сериалов, клипов и местечковой идиоматики. Не могу оценить всей бездны остроумия. Точно так же, тамошние вряд ли догадаются о тонких аллюзиях природного русака. Только, помимо игры, неплохо было бы пару слов по делу — так, чтобы всякий понял, и принял участие.

Объединяющая функция у языка, безусловно, есть. Как и у всего остального. Стоит людям заняться чем-то сообща — и они уже не просто так, а трудовой коллектив. Даже если труд по видимости сводится к трепу без повода. Однако на практике язык чаще используют не ради красного словца, а с какой-нибудь практической целью, для достижения конкретного (не обязательно осознанного) результата. Стало быть, когда люди говорят на одном языке, у них определенно есть нечто общее, и на этой основе можно выстраивать дальнейшие отношения. Учить языки полезно и важно для общего развития, для пробуждения разума (в его нынешних, ограниченных формах). Но учат их не для этого. Мотив приходит из жизни, от реальной потребности. Нет у меня никаких дел с народностью тонга — так на кой мне учить их язык, будь он хоть в тысячу раз выразительнее и красивее моего российского (французского, китайского или турецкого) наречия? Даже если я профессиональный лингвист — осваивать все подряд я не обязан, и прирастает мое полиглотство тем, что ближе к тематике моих изысканий. Если же вдруг потянуло меня на экзотику, и хочется лингвистической свежатинки, — это тоже мотив, объективная направленность личностного развития, — за которой, опять же, стоят общественные и производственные интересы.

Языковое единство — дело хорошее. Но куда важнее — единство дел. Африканские страны на утратили специфически африканскую культуру, когда колонизаторы выучили их говорить по-французски. И даже наоборот, в самой Франции собственно французская культура почти утрачена в потоке пришлых этнических наслоений. В заморских департаментах, не говоря уже о бывших колониях, живут не так, как в метрополии, — отсюда локальные (как минимум) диалекты. Живописные местные говоры — источник материала для строительства новых этажей общеязыкового дома. Иногда этот материал используется по назначению: растет иерархичность языка, расширяется его ареал. Только не всегда все так замечательно. Потому как дела у разных народов могут пойти врозь, и начнут делить наследство, и конфликтовать на рынке — а то и до мордобоя дойдет... Тут уже не до языковой общности, и бывшие диалекты вдруг оказываются самостийными мовами, и каждая претендует на исторической первенство, и жаждет возвести родословную к чему-нибудь знакомому с незапамятных времен. Только чтобы на конкурента не походить. Так искусственное противопоставление русских и украинцев после развала СССР, раздувание национальной розни, привело к эволюции украинского языка в сторону Запада, к насаждению польских неологизмов, хотя раньше русский язык плавно перетекал в украинский, и наоборот (особенно в восточных областях). Такие же экономические корни у лозунгов самоопределения всех прочих языков, от местных вариантов английского или испанского — до туарегов и валлийцев.

Скептическое отношение к лингвокультурному миссионерству не означает огульного отрицания тонких взаимовлияний языка и мира. С одной стороны, язык изначально предназначен как раз для того, чтобы делиться технологиями и ролями в пределах сообщества; коль скоро такая общность поддерживается на каком-то из уровней способа производства, значение языка для поддержания миропорядка трудно переоценить. Непосредственное участие в совместном труде, конечно же, намного эффективней и может обойтись без длинных словес. Однако во всем сразу не поучаствуешь, а начинать с нуля по каждому поводу — не лучший подход. Оказывается, что язык способен создавать своего рода преднастройку к реальной деятельности, готовить человека к социально значимым деяниям — и потом остается только шлифовать навыки, на уже готовой технической базе. Сначала дело рождает слово — потом слово требует дел. Например, даже те, кто никогда в жизни не сталкивался с поднятием тяжестей, знают, что есть рычаги, домкраты и подъемные краны; поэтому при случае они уже не будут изобретать нечто доселе невиданное, а постараются найти подходящий инструмент. Развитый вариант того же самого — сетевой поисковик, особый способ хранения тезауруса, механизирующий (а иногда и подменяющий собой) усилие припоминания. Понятно, что язык в общем случае не сводится к словарю: есть и невербальные компоненты, которые сегодня мы умеем выделять, хранить и перерабатывать.

Таким образом, культурная роль языка предполагает выстраивание типовых рамок для деятельности — и приобщение (приучение) населения (поколения) к соответствующим культурным формам. Если в механизме культурного наследования материальная культура подобна генотипу — язык сродни всевозможным РНК, во всем многообразии их функций: репликация, трансляция, катализ, репарация и рекомбинация...

Исходя из этого, образовательная система принимает тот или иной способ освоения языка, и даже иностранные (и древние) языки изучаются в контексте предполагаемых приложений (хотя вовсе не факт, что приложения на самом деле будут).

Спекуляций на тему влияния языка на менталитет — предостаточно. Понятно, что поэзия на одном языке будет непередаваемо отличаться от поэзии на другом, и что система письма порождает обширный пласт художественных переосмыслений. Построение и динамика драмы напрямую зависят от языковых интонаций — даже когда действо превращается в чистую пантомиму. О тонкостях риторики — горы литературы. В общем, и восприятие искусства, и художественное творчество без погружения в языковую среду, мягко выражаясь, затруднены.

Тем не менее, мы любуемся иностранной живописью, слушаем чужие песни, а иногда можем оценить и самобытность архитектуры, и пафос декламации. Выходит, что-то в искусстве не зависит от языка и доступно сразу всем?

Так и не так. Есть общность деятельности — и потому возможны внеязыковые каналы общения. Но через эти каналы иностранный язык оказывает на нас подспудное воздействие, перенастраивает по-своему. Итальянская опера готовит слух к одному, французская опера — совсем к другому, не говоря уже об операх Вагнера. Арабский орнамент отличается от европейского, китайского или тайского. Бросающиеся в глаза архитектурные элементы — из той же серии. В эпоху глобализации попсы языки всех стран проникают в психику европейца через экзотическую мелодику. Артикуляция и жестикуляция Болливуда вносит свою лепту в синтез языков.

Может показаться, что наука, с ее стремлением к формальной определенности, не подвержена влиянию этноязыкового контекста: мы ищем истины вообще, изучаем природу как она есть, и потому научные открытия одинаково касаются всех и доступен научный метод каждому вне зависимости от происхождения.

И да, и нет. Наука устроена так, чтобы сглаживать индивидуальные различия, в том числе и этноязыкового происхождения. Но за счет чего? Да просто потому, что она заставляет людей действовать не абы как, а в соответствии с едиными канонами, — поскольку внедрение достижений науки в быт (в том числе научный) создает ту самую общую практическую платформу, из которой буйным цветом лезет формальное единообразие. Публике бросается в глаза бросается лишь "надводная" часть научного айсберга, где яйцеголовые разных народов изъясняются на каком-то искусственном языке, якобы независимом от обывательской нестрогости, столь чувствительной к интонации, настроению, местному колориту. В классовом обществе тут же возникает представление о неких наднациональных объединениях, якобы призванных управлять неразумными стадами, кои без высшей мудрости вряд ли сумеют меж собой договориться. А что, собственно изменилось? По факту, речь идет о еще одном языке, носители которого противопоставляют себя прочим носителям — и вместо геополитического родства культивируют миф о братстве сведущих, вызывая у непосвященных закономерные подозрения. Мы это уже проходили: по большому счету, наука начала отдаляться от трудовых масс тысячи лет назад, по сугубо корыстным соображениям, дабы избавить "просвещенных" управленцев от "непрофессиональных" советов рефлексирующей черни. Грубо и по-простому: единство науки (громко именуемое объективностью или истиной) есть выражение классовой природы общественно-экономических отношений, организация производства в интересах господствующего класса. Но когда роли распределены, и всяк сверчок знает свой шесток, наука становится великим двигателем культурного единства, заменяя эмпирические случайности теоретически обоснованными, причесывая языковую пестроту под единый абстрактный язык. В качестве аналогии (или чего-то большего?) вспомним унификацию китайской письменности по мере выращивания рабовладельческих империй из многочисленных племен.

По мере преодоления классовых различий вопрос о соотношении языка и мышления будет сниматься с повестки дня — и появятся другие, более насущные проблемы. Но и в эпоху всеобщей внутренней расщепленности примат деятельности не означает, что язык неспособен прямо влиять на мышление и, наоборот, что особенности мышления не влияют на строение языка. Более того, пока биологическое тело вовлечено в производственный процесс в качестве одного из орудий, имеет смысл изучать связь (этнических или профессиональных) языков с типичной физиологией их носителей; пока органические процессы способны влиять на душевный настрой, на предрасположенность к определенным реакциям, отрицать реальность эмфатического мышления просто глупо. Мышечный тонус поддерживает психику; психика (включая дискурсивную) модулирует движение мышц. И никуда нам от этого не уйти — до поры до времени. В частности, образ жизни активно вмешивается в физиологию (человек лепит свое тело по канонам своего общества), а географически обусловленные телесные черты впечатаны в образный строй и функционал естественных языков. Потом на все это накладывается история межэтнических взаимодействий — и возникает неповторимое своеобразие быта, ментальности, языка. Поскольку лингвистика хочет оставаться наукой, ей следует обратиться к фактам культурно-языковых влияний, а не высасывать глубокомысленные выводы из априорных теорий.

Традиционно, языкознание лишь констатирует различие языков и классифицирует их. Вопрос же в том, как возникает это различие — и откуда в языках общие черты. Посмотрите на разнообразие фонологических систем: казалось бы, артикуляторные органы у всех примерно одинаковы, и потому различия в фонетике естественных языков должны быть минимальными, на уровне диалектных вариаций. Ан нет! — всяк народ использует свой речевой аппарат на свой манер, и китайцы не очень-то похожи на европейцев, а некоторые африканские языки трудны и тем, и другим. Даже оставляя в стороне грамматический разнобой, есть над чем призадуматься. Может быть, география виновата? Может, сама природа навязывает одним одно, а другим другое? Но принципиальной разницы в природных явлениях между Европой и Китаем пока никто не обнаружил... С другой стороны, в той же Европе известны масштабные изменения в фонологии (вроде пресловутого передвижения согласных в немецком языке и великого сдвига гласных в английском) — тогда как физиологически люди за пару веков существенно измениться никак не могли. С чего бы это народу приспичило заменять одно другим? Без мыслей о мире здесь не обойтись... Изменения в языке — не мистика, они вытекают из реальных культурных процессов, это следствие перестройки общества в целом, когда одни экономические связи уступают место другим, и всем приходится учить язык тех, кто будет определять судьбы страны на много поколений вперед. Новые лингвистические реалии не возникают из ничего, они лишь выводят на вершину иерархии то, что раньше оставалось в тени. Как оно образовалось там, в тени — особый вопрос, по-своему интересный. Очевидно, сказалось относительное культурное обособление каких-то слоев классовой иерархии — в свою очередь, образовавшихся путем слияния смежных уровней более ранних структур. Так языки вбирают в себя движение истории.

Какую черточку языка ни возьми — та же картина: мы видим сходство и различия, но причин для них не усматриваем, и лингвистические теории парят в отвратительной пустоте. Почему в одних языках есть артикли, а в других нет? Как возникают и эволюционируют представления о числе и протяженности? Откуда в языках разные типы существительных, разные породы глаголов, разные способы связывания слов и морфем? Причины всего этого — вне языка, в том самом большом мире, который высоколобая буржуазная наука привыкла третировать как фантом, артефакт, чистейшую условность. Для апологетов и воспитанников этой мистической школы совершенно естественно полагать, что одно лишь распространение того или иного языка способно перевернуть жизнь людей, повернуть общественное развитие в нужном кому-то направлении. Идеологи тех, кто не умеет и не хочет работать руками, воображают себе, что для удовлетворения насущных потребностей достаточно работы языком.

Не достаточно. В конечном итоге придется взять один кусок материи и соединить с другим, и передвинуть все это в подходящее место. Как бы ни перекладывали мы грубый ручной труд на сообразительных роботов, — это всего лишь наши органы, а трудиться-то надо нам. И думать не о буковках на экране, а о том, что за ними сдвинется в природе. Можно вырыть ямку просто руками — а можно копать лопатой, или придумать хитрую механику, которая будем двигать лопатой за нас (экскаватор); суть дела от этого не изменится, ибо в итоге нам важны не орудия труда, а то, что мы при их помощи обязаны сотворить. Язык — одно из таких орудий. Он помогает нам воздействовать на мир — иначе зачем? Но изготовление орудий труда требует других орудий; все в мире взаимосвязано, и нет никаких первопричин. То же самое язык может сказать и о себе.


[Заметки о языке] [Унизм]