Искусство поэзии
[Лекции о теоретической поэтике] [Мерайли]

Лекция XII.
Искусство поэзии

Вот и подошло к концу наше путешествие по уровням внутренней речи — из которых при некотором навыке можно лепить стихи. Расслабимся, отстранимся от дедуктивных ходов, посмотрим на все вместе издалека. Оком рефлексирующей Вселенной. Когда есть какая-то теория — можно вернуться к философии. Мы говорили о поэзии изнутри (материал, форма, содержание) и снаружи (явление, сущность, действительность). Пора свести все иерархии воедино.

Но для затравки — небольшая иллюстрация.

Вот два мини-стихотворения, с общим названием Птичка, — написанные на одну и ту же тему, изначально и намеренно соотнесенные друг с другом:

В чужбине свято наблюдаю
Родной обычай старины:
На волю птичку выпускаю
При светлом празднике весны.

Я стал доступен утешенью;
За что на бога мне роптать,
Когда хоть одному творенью
Я мог свободу даровать!

                                 Вчера я растворил темницу
Воздушной пленницы моей:
Я рощам возвратил певицу,
Я возвратил свободу ей.

Она исчезла, утопая
В сияньи голубого дня,
И так запела, улетая,
Как бы молилась за меня.

Есть разница? Только полный кретин может утверждать, что это вещи сопоставимые, одного уровня. Одно — поэзия; другое — имитация, посредственное виршеплетство. Одно — летает в небесах; другое — как медведь с дерева. Одно живым русским языком; другое — сплошной канцеляризм. Слева — Александр Пушкин (1823), справа — некий Федор Туманский (1824).

Подпись, конечно, — чистая условность. Припишите левый вариант какому-нибудь Васе Пупкину — не изменится ровным счетом ничего. В чем дело? Только ли в умении, в легкости пера, в точности формы? Отчасти, конечно, и в этом: корявый стих мир не украшает. Но различие и в характере истории: слева — один эпизод бесконечной цепи, сказанное — о недосказанном, часть говорит о целом; справа — чистая случайность, эфемерное мгновение без корней и последствий. У Пушкина — страдание изгнанника (что вовсе не обязательно трактовать буквально). Птица в этом контексте становится посланником, вестью, памятью, знаком родства душ. И за последней строкой — свет будущего, стойкость в стечении дурных судеб, уверенность в своей правоте и намерение продолжать. Развертывать образ можно снова и снова, повернуть разными гранями. Ничего подобного у Туманского и близко нет.

Но самое главное — идея, представление о месте человека в мире, о его предназначении, о смысле бытия. Для Пушкина — человек равен богу, он соперник ему — потому что умеет дарить свободу, в том числе от богов. Что равносильно сотворению мира и человека. Поэт вправе роптать, клеймить несовершенство божьих устроений, — но уже не ропщет, ибо стал выше, заслужил утешение (которое только для тех, кто ему доступен). Заметим, что птичка у Пушкина не его пленница! — она просто в неволе (как сам поэт, как его душа). И святая обязанность разумного существа — бороться за свободу от любых оков. Весна здесь не только время года — но и надежда на возрождение.

У Туманского все наоборот: благодушный барин хорошо живет, — никаких страданий, никаких мыслей о прошлом и будущем, — и тем более без противоначальственного ропота, — боже упаси! От барских щедрот, с жиру, — почему бы время от времени не облагодетельствовать одного из рабов? Потешить тщеславие своей "благородностью". Дескать, мое имущество — что хочу, то и делаю! Дальнейшая судьба отпущенника уже без интереса — птичка просто списана в издержки, вроде карточного проигрыша. Но опять же, не без выгоды: пусть таки молится за благодетеля! — и рекомендует его в райских кущах (читай: перед начальством) как партнера благонамеренного и надежного.

За пушкинской птичкой потянется литературный след через века. Включая туманское эпигонство. Настоящие поэты не соревнуются с Пушкиным — они просто пропитываются им и возрождают в себе. Иногда продолжение будет неожиданно далеким от темы; например, цветаевским:

Она подкрадется неслышно —
Как полночь в дремучем лесу.
Я знаю: в передничке пышном
Я голубя вам принесу.

Так: встану в дверях — и ни с места!
Свинцовыми гирями — стыд.
Но птице в переднике — тесно,
И птица — сама полетит!

Любовный грех, казалось бы, ничего общего не имеет с высокой гражданственностью. Однако поставьте рядом — и возникает знакомое до боли мерцание, перетекание одного в другое. Всмотритесь: тот же образ. Птица немыслима без свободы. Но что в мире свободнее любви? Женщина отдает миру свое творение (еще один мир) — и она выше любых богов. Любовь сильнее свинцовых гирь чужбины, и плод любви — для полета.

Человек переделывает Вселенную. В этом его разумность. Если не случайно (по прихоти или неосторожности) — а по Марксу: видеть плоды своих трудов прежде собственно труда. Нет возможности работать руками — оставить хотя бы слово; за словом образ. Чтобы другие разумные догадались и подхватили. Только не останавливать мгновение; оно может быть сколь угодно прекрасным — но если нет продолжения, это красота покойника в гробу. В поэзии призыв оставить все как есть — всего лишь (отрицательный) троп; стоит всерьез озаботиться сохранностью видов — умирает не только поэзия, но и разум как таковой. Освобождение человеческого духа от несовершенств природы и культурных стереотипов — первая обязанность поэта. Даже если ему кажется, что он совсем не о том.

Разумное деяние выходит за рамки обыденности. Оно не только есть, но еще и соответствует своей идее. То есть, человеку недостаточно представлять всеобщее, иллюстрировать собой мировой закон, — кроме долга, у человека есть еще и совесть. Которая настойчиво требует привести жизнь в соответствие с уже осознанным идеалом. А для этого прибраться и в собственной душе, расставить цветочки по стебелькам.

Синкретический быт у человека становится общественно-исторической практикой. Мир уже не предмет созерцания, а поле деятельности. Надо пахать, надо сеять. Но в полученном продукте, помимо собственно потребительной ценности, важны еще и чувственная полнота, и уместность, и возвышенность. Заведуют этим три неразлучных сестры, три лика всякой идеи: эстетика, логика, этика. Каждый шаг приходится соизмерять с прошлым, настоящим и будущим. Искусство не исключение. Поэзия тем более. Нет за поступком идеи — это не может быть искусством, — да оно и не поступок вовсе, а пузыри на болоте, условный рефлекс.

Однако идея идее рознь. Нет, по идее, любое стремление двигать мир к лучшему — это уже замечательно. Это может, как минимум, заразить неравнодушием. С точки зрения эстетики и логики — тут все в порядке: цель задает симметрии, расставляет центры кристаллизации, — и растет поэтическая иерархия во всей красе. Но куда? Вопрос не праздный. Потому что кривые цели не ведают праведных путей. Когда будущее видится возвратом к животности, отказом от разума, — смысла к нему ползти никакого. То есть, стихотворчество может оставаться осмысленным в себе (отточенность формы) и для себя (следовать призванию, честно отрабатывать талант) — но при этом его общественный вес (не путать с коммерческим успехом!) стремится к нулю: явления формальной культуры не всегда отличаются подлинной культурностью. Другими словами, неполнота, неуниверсальность (и в конечно счете негуманность) идеи — выбивает единственно прочную опору из-под устоев творчества, и вместо искусства — ремесло, вместо развития — застой, вместо идеи — антиидея, видимость, суррогат. Такие маски — не для великого художника (без ложной скромности).

Жертвы собственного убожества — грудами валяются на обочинах наших троп. И бывает обидно до слез. На излете советских времен был замечательный поэт Николай Рубцов. Чувствовал сердцем, что куда-то не туда мир поворачивается... Отзывался поэтической болью. И что? От безвыходности потянуло в сельскую дикость, первобытную отсталость. Возрождение — как вырождение. Из неисчерпаемости тем осталась одна. А для поэзии это смерть. И для поэта.

Совсем недавно Ольга Седакова (какой бы мог быть поэт!) похоронила себя и свой талант. Мечталось стать вестницей свободы — а где свобода вокруг? Ударилась в мистику, в религиозную пропаганду. Разменяла великое дарование на иллюзорные медяки. И так далее, и нет списку края.

По счастью, в каждой идее есть что-то от идеи. Искреннее заблуждение отрицает само себя. Тяга к искусству возникает не на пустом месте — это общественная необходимость, проекция еще не созревшей идеи на уродливость обстоятельств. Поэтому даже у откровенно реакционных писак можно встретить иной раз истинное откровение. Если конечно, не стошнит прежде от всего остального — и не придется сбежать к чему-то чистоплотному.

К сожалению, одной лишь высокой идейности художнику недостаточно. Если в этическом плане складывается правильно, а эстетика не фонтан, или с логикой прокол, — результат может получиться еще плачевнее. Все хорошо в меру. Тащить народ за уши к его же мечте — иногда уместно. Но придется хорошенько уравновесить пропаганду внешней привлекательностью и даром убеждения. Невыдержанное эстетически и логически слабое — скорее, дискредитация идеи, уступка сонмам антиидей. В живых беседах можете сколько угодно защищать самые далекие абстракции; но в поэзии — надо завязать с апологетикой, даже если это апология разума. Тут свои законы, и дозировать разум следует со всей подобающей аккуратностью. Если творение ведет поэта куда-то не туда — придется проследовать, и завершить все, к чему призывает авторский долг. Потом — пожалуйста, трубите, что это не я, что оно само пришло... Так было нужно, и назначено судьбой. Если коллективный разум решил поручить вот этой единичной личности — ему виднее.

Но если по всем ощущениям не тянет на шедевр — что тогда? Посыпать голову пеплом и хвататься за пистолет? Рано. Сначала полезно обратиться к теоретической поэтике, с ее вертлявыми иерархиями. Авось, в каком-то из обращений польза будет и от недогениев.

Действительно, говоря о том, что есть искусство, а что до него не дотягивает, мы никак не можем ограничиться простыми дихотомиями: мальчики налево — девочки направо. Нет, не то, чтобы совсем без этого, — но бывают и другие шкалы. Строгое и определенное на первый взгляд — оказывается при ближайшем рассмотрении лишь статистической картиной, переплетением хаотических движений, которые в силу своей принадлежности глобальной структуре уже не вполне хаотичны, — и можно еще копать вглубь... Мера искусства — не только количество, но еще и качество. Сопоставление разной поэзии возможно лишь в пределах одного уровня иерархии, а явления разных уровней сравнимы далеко не всегда. Однако для целого все уровни одинаково полезны.

Так вот, искусство вообще, в своей идее, — это абстрактная категория. До такого искусства не дотянется ни один гений — да оно нам и не нужно. Держать абстракцию при себе, в красивой шкатулочке, — дело недурное. Но пользоваться в быту следует более удобными вещами. Которые и выбросить не жалко, когда сломаются. По жизни, искусство рядится в одежки, скроенные под фасон того, чем на данном этапе приходится усиленно заниматься. Сколько разных деятельностей — столько и поэзий. Кто чем вдохновляется — о том и говорит, и к тому же прислушивается. Официально зачисленных в советские поэтов посылали в "творческие командировки" — а потом принимали "творческий отчет". Несмотря на все перегибы и саботаж — здоровая мысль! Возможно, скрипачу грузить вагоны в убыток, балерине без класса тоже никак... Но разве нет других дел, вполне совместимых с характером художества? А уж поэту отвлечься от письменных принадлежностей и вырваться из дурной компании — не просто не повредит, а совершенно необходимо, это истинно поэтическая потребность. Не по кабакам вдохновение ловить — а в общественно полезном труде!

Тематическая поэзия не обязана быть сугубо прикладной. Пашем поле — а пишем о звездах. Главное, что не абстрактно пишем — а под впечатлением. Не изобретаем позаковыристей — а переплавляем быт в стих. Разумеется, на свет рождаются и вирши по случаю — но даже в них мерцает жизнь. И делают их настоящие люди — разумные существа, — а не эстетствующие трупы.

Но! Речь не о изнуряющей работе ради куска хлеба — тем более, на чужого дядю. И не о базаре. Нужен труд. То есть, не только работа — но еще и творчество, сознание и самосознание. Поэт внедряется в жизнь не в поисках красок, выразительных подробностей (хотя и это присутствует); поэту нужно поймать идею, атмосферу, полноту бытия. Увлечься — и увлечь других. Не все будут (по Вознесенскому) "брать лосося". Но в любом другом деле по-новому возродят все ту же поэтику упорного труда: не для себя — для всех, для всей Вселенной. Когда человек — равен миру. Помните про птичек?

И здесь мы опять приходим к этике. Иногда говорят, что автор должен проникнуться своим героем, побыть в его шкуре... Но искусство противоположно грубому натурализму. Оно как раз и начинается с намеренного противопоставления материала и формы производственному содержанию. Антураж важен — но именно как антураж, — то есть, буквально: окружение. Если же нет окружаемого, никакой реализм не спасет. Чтобы живописать зэков, гестаповцев или инопланетян, художнику вовсе не обязательно отсидеть срок, поработать заплечных дел мастером или получить галактическую прописку. Потому что пишет-то он не о них, — а о том, что лишь принимало соответствующие культурно-исторические формы. Настоящие темы — в мечтах, беспокойных идеалах. Творческий характер труда проявляется только там, где мир становится хоть капельку лучше, — хотя бы в нашем воображении. Поэзия — не чернуха. Ей подавай чего-то светлого. Формальная тематика может быть любой — суть в другом. Так, революционный стишок на поверку оказывается рупором мещанства (про них: без серпа и молота не покажешься в свете) — а блатная песня поражает высочайшим лиризмом, или перерастает в высокую трагедию...

Когда ветеран войны пишет стихи (романы, картины) только о войне — это болезнь, травма. Это может быть глубоко поэтично, проникновенно или возвышенно, — но это уже не поэзия. По крайней мере, изначально — до встречи с творческим читателем, способным снять навязчивый кошмар и обозначить бесконечность путей. Точно так же, крестьянину первым делом заботы села, железнодорожнику — километры путей, учителю — детские души... Пока это насущно — это вне поэтики. Однако если вообще ничего за душой — поэзии тоже нет.

В разумно устроенном обществе, где нет разделения труда, каждый может пропитаться любым ремеслом — и сделать его источником вдохновения. Формальное встраивание в трудовой коллектив (жанр европейского телевидения: immersion) лишь отчасти имитирует такую свободу. Когда поэт внутренне против, когда он духовно чужд своему окружению, — он либо уходит от темы — либо скатывается в стилизацию, в манерность. Сравните стихи Маяковского о парижской женщине — и Вознесенского об американской стриптизерше. Железная классовая позиция — или интеллигентская бесхребетность. Небо и полуподвал.

Еще раз: поэзия начинается с ухода из искусства. Чтобы появилась надежда вернуться. Каждый по-своему. Но есть один универсальный способ покинуть парнасские кущи — перестать поэтствовать и на какое-то время очеловечиться. Да-да, я именно об этом. О любви. Она заставляет поэта говорить не только с собой, и не только говорить. На какие сумасбродства идут ради любимых глаз — вечная тема мировой литературы. Борьба титанов, плутовской роман и волшебная сказка в одном флаконе. Любят по-разному. Но самый эгоистичный писака все же знает свою музу — и благодарен как умеет.

Любовь и поэзия — близнецы (не всегда братья; в некоторых языках — разнополые). Почему-то оказывается, что стихи на любую тему, так или иначе, еще и про любовь. Вероятно, и другие искусства не отстают, — но там это не всегда заметно. Поэзия же без любви просто никуда; но и любовь почти всегда тянет за собой поэзию. Что касается любителей — они почти в полном составе подаются в поэты на почве влюбленности. Профи обычно наследуют ремесло (хотя и не напрямую) — но до первых сердечных мук это, скорее, набухшие бутоны, а любовь —детонатор полновесной поэтичности. По общей логике нашего теоретического курса напрашивается вывод: неспроста.

Разумеется, чтобы обсуждать аргументированно, надо бы, помимо этих лекций, прослушать еще и факультатив в Академии любви. Как-нибудь в другой раз. Пока ограничимся общими замечаниями.

Согласно теории, разум (дух) есть особый уровень рефлексии (самовоспроизводства мира). В неживой материи рефлексия носит преимущественно случайный характер; живая природа превращает рефлексию в органическую необходимость; только разум воспроизводит мир универсальным образом: необходимо и во всех отношениях. Внешнее проявление (природность) этой универсальности — сознательная деятельность, труд. Единство субъекта деятельности возникает в ходе обмена деятельностями, универсальным механизмом которого (эстафетной палочкой) служит язык, речь. Но в деятельности мир воспроизводится объективно, как культура — вторая природа. Даже дух в этом контексте взят с его внешней объектной стороны, как особая реальность. Однако для полноты картины, следует обратиться еще и к представлению о разуме как саморазвитии духа (мир как рефлексия рефлексии). Здесь та же картина обмена духовностью, а универсальный посредник духовного роста — это и есть любовь. Для непривычных сложновато — но достаточно поймать общую идею: любовь играет в духовном развитии ту же роль, что язык в развитии культуры. По сути дела, это одно и то же, взятое с разных сторон. Вспоминая про искусство внутренней речи, мгновенно понимаем: поэзия — чрезвычайный и полномочный представитель любви в искусстве. Все встает на свои места.

Дальше много существенных подробностей. Например, следует различать любовь как культурную форму духовности (язык) — и как субъективное переживание, чувство (речь). Есть также иерархия любви по ее "материальным" проявлениям (аналогично иерархии творчества в деятельности). Но это уже частности. Для теоретической поэтики достаточно принять как факт глубинное родство поэзии и любви, неотделимость одного от другого.

Но вернемся к иерархии приобщения к искусству. Прямо над уровнем тематической поэзии — область поэзии рефлективной, которая также возникает по заданному поводу — но уже не изнутри, а как внешнее (не всегда поверхностное!) впечатление. Грубо говоря, прочел я книжку по физике — и поперло меня на эту тему стихами (как художник Ги Лёврие вдохновлялся теорией фракталов и неравенствами Белла). Погружения в предмет здесь нет, поэт остается самим собой, вращается в кругах своего быта. Пусть. При достаточной заинтересованности даже минимального знакомства достаточно для грамотной стилизации — или хотя бы наивной пародийности. Как и в тематической поэзии — полный спектр артистичности: от вульгарного виршеплетства до изысков элитарной эстетики.

Рефлективная поэзия — способ отвлечься от искусства без отрыва от искусства. Мы влезаем в чужую кухню — но как сторонний персонаж, со своими тараканами. Пожалуй, самый ходовой вариант для профессионала — оформление действия в театре и в кино. Чаще всего, в виде текстов песен — но бывает, что по ходу дела просто читают стихи (например, в массовых постановках по торжественным поводам — или на детсадовских увеселениях). Если смотреть на это как на халтурку — на выходе и будет халтура. Однако настоящий поэт работает честно: ему надо уловить настроение, построить образ, — и только тогда делать текст обычными поэтическими средствами, как одну из граней образа. Получается добротная поэзия, которая, в принципе, могла бы жить и вне порождающей деятельности, — хотя на практике изначальная сценичность все же тянет за собой драматические ассоциации, культурные связи, идиоматику.

Поскольку у человека производство не ходит без рефлексии (и наоборот), различие уровней тематической и рефлективной поэзии весьма относительно; это обычай всех иерархий. Можно считать, например, что участие в производственном процессе других искусств — своего рода творческая командировка. Точно так же, вдохновляясь чьими-то трудами (в том числе другими поэтами), мы участвуем в их деятельности в качестве зрителя — что предполагает сотворчество, активное погружение, — потом перенос опыта в поэтическую практику.

По большому счету, авторство и творческое восприятие в искусстве почти неразличимы. Кто есть кто — можно догадаться лишь в контексте, при определенном развертывании иерархии, в каком-то отношении. Это виртуальное различие становится реальным только в условиях разделения труда, когда авторство становится профессией, источником дохода, — а все остальные автоматически записаны в покупатели. Другая сторона того же самого — профессиональные "читатели": теперь уже автору приходится идти на поклон, покупать "лицензию" на (уже не свое) ремесло. С концом базарной экономики заканчивается и базар в искусстве — чтобы творцами стали все.

Суть в том, что идея в искусстве — общение автора и читателя (зрителя, слушателя, щупателя, нюхателя и т. д.). По отдельности — идеи нет. На этапе творения отделенный от восприятия пространством и временем персонифицированный или коллективный автор тоже с кем-то общается; но это, по сути, общение внутри себя, между разными уровнями личности. Если иной публикации не предполагается — идея воплощается в тексте одним образом; версия для публики выглядит иначе, как намеренно "полусырой" продукт, оставляющий место для читательского сотворчества. Поэтому авторы традиционно пересматривают тексты перед публикацией, вносят коррективы, с прицелом на аудиторию. Бывает, что приходится совмещать разные. Еще один виток неоднозначности, мерцание.

В полном объеме художественная идея возникает только в процессе восприятия искусства. У каждого по-своему. Иногда художественная культура собирает такие индивидуальные идеи в новую иерархию, идею более высокого порядка, тип. Ясно, что подобные абстракции лишь частично воспроизводят исходное содержание — и при изменении культурной среды понадобится переосмысление, перестройка иерархии типов. С другой стороны, и произведение искусства до включения в культурный контекст недостаточно определенно, абстрактно: его иерархичность — единство всевозможных интерпретаций. В самом деле, построить дом — совсем не то же самое, что нарисовать его, или рассказать о нем. Дом вполне может стоять и без рисунков или рассказов; рисунки или рассказы о воображаемом доме — тоже нормально. Однако рисунок делает дом вообще — вот этим, нарисованным домом, а наличие реального прототипа — коренным образом меняет отношение к рисунку. Включая действительность в свой контекст, искусство достраивает ее, расширяет представления о ней — и в конечном итоге раздвигает границы объективности. Поскольку различие объекта и субъекта относительно — зависит от контекста, способа развертывания иерархии деятельности.

Как правило, поэт встречается с читателем лишь заочно, через текст. Точно так же, читатель приходит к поэту через цепочку культурных опосредований — литературный процесс. Следовательно, у поэта нет (и не может быть) реального читателя; общаться приходится с воображаемым. Обратно: читатель воображает себе поэта — и общается с собственным творением. По жизни такие мифологические существа могут встретиться лишь в составе художественного образа, как персонажи еще одной выдуманной истории. Когда встречаются живые люди, имеющие отношение к писанию стихов или их чтению, — это всегда источник недоразумений, разочарований, иллюзий. Каждый в итоге остается при своем — и задним числом толкует бытовые странности в духе предполагаемой поэтики.

И опять отделяем "приставку" — возвращение к этике. Разумный человек ясно осознает ограниченность собственных представлений, не путает мотивы деятельности с мотивировками. Конечно, в недостаточно разумном обществе и каждый его атом лишь в какой-то мере разумен — поэтому поэт не всегда отдает себе отчет в судьбах поэзии, и только ощущает свою неполноту как несовершенство: его все время терзают сомнения. Которые неизменно становятся творческим импульсом. Поэту трудно остановится, выбрать "окончательный" вариант: потому что не останавливается жизнь, и любая окончательность — начало нового пути. Но вдруг — о чудо! — прописан последний штрих, и творение отделяется от поэта — больше ему не принадлежит. Любая попытка вернуться — это уже вариации на тему, нечто совсем другое. Значит ли это, что сомнениям конец? — что можно ликовать, бить в ладоши и вопить: ай да сукин сын! Ровно два раза. Чувство завершенности приходит не от якобы достигнутого совершенства — а наоборот, от невозможности продолжать, творческого тупика. Это избавление от мучений — но не от совести, не от бессильной неполноты. Просто пришло время поработать другим — и поэт передает деятельность обычным образом: посредством языка, через текст.

Почему же, несмотря на все сомнения, мы все же беремся за этот заведомо непосильный труд? Да потому что просто не можем поступить иначе. Общество дает сигнал: давай, работай! Оно же освобождает от текущей работы и перебрасывает на другой фронт. По жизни каждый может время от времени вспыхивать жгучими искорками: поэзия синкретически встроена в быт. Когда же разгорается открытое пламя (или запущен термояд внутри) — приходит осознание миссии, рождается поэт. Который пишет безотносительно к дальнейшему, без оглядки на публикабельность, ни к кому конкретно не обращаясь. Он делает это для себя: чтобы стать — и остаться — собой. Поэзия не на заказ — при том, что без социального заказа поэзии нет. Темы приходят извне — но оживают лишь как внутренняя потребность. Внешний мир подталкивает к творчеству; но как только стихи пошли — их источник уже не имеет ни малейшего значения, они живут (и развиваются) по собственным законам. "Прикладные" тексты годятся для этого ничуть не меньше других: в любой поэзии есть доля поэзии. Быт пропитывается искусством — и его эстетизация превращается в этический принцип. Точно так же, как логика науки становится этикой просвещения.

Мораль: какими бы ничтожностями ни пришлось заниматься, нельзя прятаться за спины гениев, оправдывать себя жесткими рамками, финансами и сроками. Поэт равен миру — на меньшее он не согласен. Эфемерность в одном обращении иерархии — оказывается вечностью в другом.

Стало быть, давайте покинем тематический и рефлективный уровни поэтической иерархии — и присмотримся к поэзии как таковой, поковыряем ее гвоздиком в поисках "чистоты".

Апологеты искусства ради искусства могли бы вздохнуть с облегчением: ага, и для них местечко нашлось — и не на самых задворках! Спешу разочаровать: возвышенность — понятие относительное, и один порядок ничем не хуже другого (главное, чтобы хоть какой-то был). Можно ли указать хотя бы один признак, по которому "высокая" поэзия отличалась бы от всякой другой? Если, конечно, не кивать на профессиональность — принадлежность литературному кружку, который использует нечестную конкуренцию ради завоевания рынков сбыта. С точки зрения результата — отличий нет. Купленный текст, или не купленный, — какая разница? Ту же печатную книжку я скачаю с пиратского сайта — и для меня она вне рынка; "любительские" тексты попадают к профессиональным плагиаторам и делают для них деньги. По художественному уровню тоже делить не будем: от бытового присутствия и общественного статуса это никак не зависит. Единственная зацепка — характер образа. Когда поэт пишет о своем насущном — это тематическая поэзия; когда он смотрит на тему со стороны — уходим в рефлективность. Но есть темы, которые соединяют качества того и другого: мы не можем отделить себя от деятельности — но воспринимаем ее внешним образом, как объект. Иначе говоря, мы умеем смотреть на себя другими глазами, которые тоже свои — но как-то иначе.

Иерархический подход сразу подсказывает: единый поэт расщепляется в особом контексте на два уровня, и вполне возможно, оставаясь на одном из них, говорить о другом. Такая рефлексия принимает по жизни самые разные формы, с общей приставкой: самосознание, самопорождение, самосозерцание, самоанализ, самолюбование, самокопание... И в частности — самоцель. Что любят поднимать на щит поборники "чистоты".

На полях: абстрактная поэтичность вполне возможна и у "потребителя" поэзии, когда его не интересует скрытый за текстом мир — а нужен лишь повод к одному из само-, зацепка для такого же внутреннего раздвоения, как и у чересчур поэтических авторов. У которых, очевидно, сдвиг по фазе возникает при взаимодействии с достаточно ангажированным (коллективным) читателем. Как всегда, система разделения труда доводит дело до абсурда — а внутреннюю иерархичность до шизофрении. Рынок спекулирует на трагической гибели поэтов ради вербовки все новых жертв: смерть во все времена была хитом продаж!

Про единство и борьбу противоположностей все наслышаны; к сожалению, по большей части, дальше пошлой формулировки дело не идет. А чисто житейски — нет ничего привычнее: есть сырье, есть технология его переработки; на выходе — полезный продукт, который также можно обработать и превратить в еще что-то. Когда возникает нужда в регулярном воспроизводстве вещей, мы пытаемся расщепить их на два уровня: из чего это сделано — и как, при помощи чего? То есть, сначала выделяем противоположности — потом сводим их вместе, заставляем исчезнуть друг в друге, чтобы возродить сторонами целого, культурного явления.

Вот, собственно, и вся теория. Индустриальный уровень поэзии как искусства призван прежде всего обеспечить поэтов средствами производства, расширить возможности работы с материалом — и указать на доступные запасы. Отсюда страсть к поэтическим экспериментам, к поиску тем и форм. Творческий поиск обращает на себя внимание — и "практикующие" поэты становятся лицом поэзии для широкой публики. Эта их роль проистекает исключительно от новизны разработок, культурной неосвоенности, — и сопутствующей этому примитивности. Первые аэропланы — целое событие! Конструкция, принцип полета — предмет живейшего интереса. А сейчас перелеты в любой конец земного шара — банальность, и нас мало волнует, сколько изумительных открытий за этим стоит. То же самое в поэзии: удачная находка наделает шуму — а потом куда более поэтичные применения уже в порядке вещей, дело техники...

Да, поэтическая инженерия — это искусство для искусства. Но именно для искусства — то есть, не само по себе, а в качестве подготовительного этапа, ступени развития. Как и во всяком деле, яркие, талантливые решения отличаются от всего лишь эффективных. Настоящие таланты, впрочем, на этом уровне не застаиваются — они сами внедряют свои разработки в поэтику самых разных тем.

Но откуда берут инженеры внутренней речи свои великие догадки? Новые вещи — не просто комбинация старых, а их обогащение и глубокая переработка. Выдумать что-нибудь "из головы" — пустая затея. Кроме уродливых франкенштейнов тут ничего не сотворить. Промышленные КБ часто идут по этому пути — когда клиентов много, а сроки поджимают. Но мы говорим об искусстве поэзии. И помним об иерархичности поэта, об умении смотреть на себя издалека. Поскольку же поэт — явление коллективное, волна в океане культуры, смотреть на себя означает также видеть и ценить других. Быть читателем высокой квалификации. Тащить под себя все, что встретится по жизни, по творчеству и сотворчеству. Чтобы возникла океанская волна — первым делом, нужен океан. Который в данном конкретном случае называется как? — правильно, литературной средой. Можно сколько угодно ругать чрезмерную приверженность поэтов рыночным играм, клеймить антиэстетическую суть модных (или эпатажных) течений и школ; однако без такого сопоставления назревающих в искусстве тенденций, без обмена опытом и разочарованиями, — шагу ступить нельзя. По крайней мере пока, в современных экономических условиях.

Хороший инженер — великий плагиатор. Он умеет собирать абстракции — и пристраивать их по месту, превращать в орудия труда. И мы берем его творения, учимся работать с ними и находим такие возможности, которых изобретатель, при всей его гениальности, никак не смог бы усмотреть.

Итак, в одной из бесчисленных поэтических иерархий, мы начинали с синкретического единства автора и читателя на уровне тематической поэзии; в качестве отрицания, разложения синкретизма, — внешнее противопоставление поэта и его аудитории; наконец, в индустриальной поэзии возникает синтез противоположностей — источник дальнейшего развития.

Разумеется, тот же метод применим и к теории любых других сторон поэзии как искусства. Что, отнюдь не исчерпывает тему. Ибо вполне резонно поинтересоваться, например, чем поэзия обязана всем прочим искусствам, и чем они обязаны ей; что в поэзии от искусства вообще — в противоположность поэтичности как таковой; как искусство представлено в поэзии, и наоборот. Наконец, огромный пласт проблем связан с поэтикой поэта — искусством быть (и оставаться) в поэзии. На эти темы хватает ученых книжек; однако хотелось бы и здесь выйти за рамки голой эмпирии, привести факты к единому теоретическому основанию. Которое, конечно же, не единственно: ту же иерархию можно развернуть в любом другом направлении.

Кое-что я мог бы рассказать уже сейчас. Но надо и честь знать. Мы уже коснулись дюжины глубоких тем — не хочу, чтобы это превратилось в бесформенную кашу. Пусть чуточку успокоится, приобретет прозрачность кристалла. Вот тогда и продолжат — кто доживет.

Собственно, об этом только и осталось поговорить в отведенное нам время. О связи времен. Человек отличается от всего остального еще и тем, что у него есть прошлое, настоящее и будущее. У неживых тел (сколь угодно сложных) ничего этого нет: их время однородно и изотропно, и никакие флуктуации никак не влияют на структуру в больших масштабах. Живое идет от рождения к смерти — и его время уже снабжено выделенным направлением; однако само наличие границ, за которыми ничего нет, означает безразличность каждого мгновения: есть только здесь и сейчас, и нет нужды в прошлом, и надежды на будущее. Даже память у животных втиснута в одну точку — это свойство, а не процесс. Человек (поскольку в нем пробуждаются ростки разумности) воспроизводит не только мир вещей, налично данного, — но и мир собственного отношения к вещам, которое он объективирует, делает вещью (тоже материальной — однако не так, как обычные, природные вещи). В частности, однажды пережитое не исчезает, а удерживается целиком, как свернутая иерархия — которую в любой момент можно развернуть. Поскольку же внешние обстоятельства былого уже ушли, развертывание не будет простым воспроизведением: оно, как минимум, реализовано в другом материале. Отсюда один шаг до искусства. Но обратим внимание: когда видоизмененное прошлое всплывает под воздействием практической потребности, оно становится еще и планом действия — образом будущего. Здесь корни человеческой фантазии, исток всякого творчества.

Понятно, что движение внутренних иерархий невозможно без существования самого этого "внутри". Откуда оно взялось? Из общения людей по поводу совместной деятельности. Для единичного человека, как и для животного, любое действие исчезает после завершения. Если же действие продолжает кто-то другой, потом еще кто-нибудь, — и так по многим цепочкам, — человек остается в этой сетке путей сколь угодно долго — пока воспроизводится соответствующая деятельность. Внутренний мир человека — проекция внешней деятельности, и обширность этого мира напрямую зависит от строения культуры, развивается вместе с ней. Возможность вместить прошлое и будущее также развивается по ходу культурного развития — как вообще, так и в сугубо личном плане. Следовательно: поэтическая вечность — другая сторона культурности. Поэт — часть истории: ее итог, ее суть, ее творец. А вовсе не надмировой абстракт. Уйти от мира — уйти из поэзии.

Поскольку человек раздвигает (развертывает) свое настоящее и делает точку очень большой, его существование не ограничено датами рождения и смерти — оно цветок в венке деятельностей. Разумное существо не сводится к биологическому телу (или совокупности тел). Если деятельность началась до физического рождения — человек уже в ней, как ее необходимое звено (в частности, как ее будущее); когда деятельность продолжается после распада тела — человек продолжает жить, и не только в качестве прошлого. Кто с ходу вспомнит дату смерти Вергилия, Шелли, Махтумкули, Жуковского? У специалистов есть на этот счет ученые предрассудки — но какое до них дело рядовому читателю, который общается с поэтами так, будто они где-то рядом, не дальше соседней галактики!

Та совокупность культурных проявлений, которую мы по жизни связываем с именем собственным, зародилась задолго до знакомства чьих-то биологических родителей — и, возможно, руководила их чувствами. Точно так же, идентичность поэта включает вклады самых разных эпох, — отсюда всяческие déjà vu и эффект присутствия. В этом же причина пророческой силы искусства, испокон веков внушавшей обывателю суеверный страх. Поэт может говорить о будущем — поскольку он уже в нем есть! Что никак не зависит от официального признания, от плодовитости или обширности литературных знакомств.

Другая сторона того же самого — вечность любви. Не мы выбираем любовь — она нас выбирает. Независимо от смертных тел, до и после них. Во что все воплотится — игра случая, природные (и культурные) обстоятельства. Остается движение духа, во всем его многообразии: один разум порождает другой.

В пространственном аспекте, искусство (равно как и наука, и философия) призвано утверждать единство культуры, всеобщую связь инфинитезимальнейших проблесков разума. Это не самый простой момент: может показаться, что история этноса дает больше возможностей для преемственности идей — вплоть до эволюции виртуальных поэтов, культурных "солитонов". Как могут стать частями одной личности географически разнесенные явления, нисколько не связанные одно с другим? Но подумайте: далекая звезда никоим образом не способна привести в движение тело морехода — однако же он выверяет по ней курс корабля! Достаточно слабого намека на чье-то присутствие, чтобы изменить жизнь, вписать в нее хотя бы возможность контакта. Или хотя бы мечту о такой возможности. Для поэзии — уже это солидная основа.

Любая культура оставляет следы. Которые другая читает как тексты, как послания — в том числе поэтические. И в конечном итоге превращается в свою историю. Даже биологический вид самим фактом своего существования оказывает влияние на эволюцию жизни в целом, а иногда и на взаимодействие неживых тел. Так что говорить о единичных ростках разума — который по самой сути своей универсален, равен миру:

Я онебесен! Я онездешен!
И бог мне равен, и равен червь!

В каждой народности найдется такой северянин — и не бывает абсолютно несовместимых культур. Нет прямого контакта — есть тысячи косвенных, опосредованных. Нет вообще ничего — есть возможность (а значит, и неизбежность) будущей встречи.

Воздействие одной поэтики на другую, конечно же, не сводится к переводам и заимствованиям. Начинается с общения людей — и через него могут породниться поэты. Включение в поэзию элементов иной культуры означает, что поэт (хотя бы на время, в отдельных эпизодах) стал единством двух миров — частью и того, и другого. В частности, мы начинаем по-другому говорить — с другой аудиторией; иначе течет внутренняя речь. Образный строй каждой из взаимодействующих культур уже немыслим без представлений о странном собеседнике, с которым предстоит как-то уживаться, и находить общий язык.

Таким образом, поэзия предстает сплошным полотном, растянутым над цивилизациями любых веков. Связь времен — как перекличка культур; взаимопроникновение языков — как история языкового единства. Эта упругая ткань не дает разуму развалиться на слишком независимые разумята и утратить разумность как таковую. Что бы ни происходило — каждый кусочек целого об этом знает, и в этом участвует. Физические взаимодействия, насколько мы можем судить, распространяются с конечной скоростью; в области рефлексии (включая поэзию, необходимое проявление духовности вообще) порядки иные, и не все сводится к локальным возмущениям, к мелкой ряби, хаосу флуктуаций. Одно не мешает другому: когда-нибудь физики научатся совмещать разные точки зрения, строить иерархические модели; точно так же, поэты станут похожи на физиков, преодолеют неподвижность текста и превратят его в закономерно протекающий процесс — речь другого уровня. Будем жить и трудиться сообща.

Главное — не расслабляться, не пускать дело на самотек. Объективность всеобщей связи, "гарантированная" вечность, не отменяет бесконечной работы над собой, творческого отношения к себе. Лень, конечно, тоже для чего-нибудь нужна — если это человеческая, осмысленная лень, а не скотская неподвижность. Искусство поэзии состоит в том, чтобы даже смерть, усталую беспросветность превращать в поэзию. Как у Цветаевой:

Петь не могу!
— Это воспой!

Не просто говорить и записывать — а сознательно выстраивать единство поэтического мира, брать на себя ответственность за каждую деталь, чувствовать себя не складкой на полотне — а всем полотном!

Когда мы определяем поэзию как искусство внутренней речи, на первом месте тут именно искусство. Внутренняя речь не только в искусстве, и не для него. Это всего лишь особенность устройства человека, предпосылка поэзии, материал. Заставить ее работать на образ — это еще постараться! Но следующий шаг — материализация, перевод в публичные формы. С сопутствующим комплектом ремесла. Вовсе не факт, что в итоге получится именно текст — а если и текст, то не обязательно поэтический. Некоторое количество испачканной бумаги (пикселей на экране) отчасти представляет и поэтическую композицию — но кроме нее много другого; стихотворение в несколько строчек соединяет элементы разных искусств, и не-искусств (науки, философии, идеологии), и чего-то вообще нерефлективного. Относиться к этому каждый будет по-своему — и лишь в каких-то культурных контекстах поэзия оказывается на вершине иерархии.

Маленькая иллюстрация — превращение стихов в эпиграфы. Иногда одна, выхваченная из кого-то строчка; в другой раз — развернутый текст в несколько строф. Такое использование не выводит текст за рамки поэзии вообще — но полностью меняет его качество. Один текст становится частью другого — и должен соотноситься с новым образом, быть в теме. Исходные связи не то, чтобы полностью разрушаются, — аллюзия тянет за собой ассоциации, в зависимости от степени знакомства с оригиналом; однако сами по себе они в новом контексте не важны: автор обязан позаботиться об уместности. Насколько эпиграф сохранит прежнюю поэтичность — выбор автора (и отчасти читателя). Бывает, что на первый план выходит содержание (абстрактная, выхваченная из целого мысль); но поэта может также привлечь чистота формы, характер звучания, интонация... Или банальное упоминание чужого имени. Стихи как эпиграф — не поэзия, а техническое средство, способ оформления текста. Во что это выльется во внутренней речи — вопрос искусства.

А искусство не сводится к набору поэтических техник (как психотерапию нельзя сводить к курсовому лечению, тренингу, ролевым играм или внушению). Сама по себе внутренняя речь не поэтична. Ее надо выстроить по образу. Сделать подобием поэзии, воплощением исторического опыта. В конце концов, история — не просто цепь событий, а система событий, взятых в определенной связи. Нет этого объединяющего начала — нет истории. Хронология, пустое перечисление фактов, поступков, мыслей и чувств, — пустота. Для чего все это? Дайте нам точку зрения, жизненную позицию. Аналогично в балете: просто последовательность движений — не танец; каждый жест должен что-то говорить.

Это все о том же: поэт не песчинка — он Вселенная. Стихи подписывает каким-то именем — но говорит от имени мира в целом. Такое отношение к своему труду — просвечивает в каждой ноте, схватывается моментально. Независимо от пошиба. Когда, скажем, Iron Maiden поют на ломаном французском

Ce soir
Ce soir
Assassination d’un rock-n-roll star.

мы чувствуем поэтику мгновения, и знаем, что они имеют право на продолжение:

Tonight
Tonight
One more falling for human right.

Как бы ни относились мы к тяжелому металлу вообще — и к этой конкретной банде. Здесь они говорят от лица идеи.

Даже когда, как в великой сказке Салмана Рушди, стихи открыто встают на сторону сатаны — это одна из граней поэзии, прямо сопоставимая с любыми благодеяниями. И еще не факт, что чья-то божественность лучше, или уместнее. Смертный приговор писателю — позор дикой современности.

Религия враждебна искусству. Догматизм противен свободе. Поэт вправе перекраивать любые мифы, строить любых богов и отправлять их картошку копать. Для него старина — просто копилка образов; за каноническими текстами он ищет живую человечью душу, проблески разума. Придет поп, религиозный фанатик, — и наше вдохновение призовут в армию стяжателей и убийц; это ли не подлейший сатанизм? Поэт создает миры — учит хотя бы верить в будущее; религия разрушает мечты, запрещает верующим верить, — разрешено только ходить строем, и топтать поэтов кровавыми сапогами. Тексты послушны. Они молчат. Их пересказывают люди — извращают нелюди. Но и в дико обезображенных сводах вед, библии, корана, или книги дао, — бессмертны их древние авторы, безымянные поэты, каждый из которых может проснуться в любом из современных, и назваться его именем.

Об этом моя наука. В которой я старался оставаться прежде всего поэтом — и лишь немножечко теоретиком. Возможно, одно во вред другому. Но и то, и другое, — по совести, без уступок собственной немощи или давлению классовой морали.

Времена мрачные — трудно сказать, куда повернет. На каждом шагу разочарования. И все-таки теплится в душе уголек: будущее у поэзии есть. А значит — и у разумного человечества. Тогда и наука пригодится. В ней, конечно же, не только мои труды. Друзья и знакомые подбрасывают идеи, поправляют, где перегнул. Слушатель принимает или сомневается — и этим вносит свою лепту, заставляет продолжать. Дело движется, общими усилиями. Так что увековечимся всем скопом. Без имен.

Лично мне, как минимум, было приятно по дороге лишний раз пообщаться с любимыми поэтами, — куда больше, чем требуется для подготовки к очередной лекции. Если сумел я заразить кого-нибудь своей увлеченностью — проклюнется такой же интерес, — не обязательно к тем же самым. Петухи кричат на всю деревню — а рассвет у каждого свой.

Ну что ж, спасибо за все — и позвольте откланяться.

Разбежимся, не вспоминая друг о друге. Ничего не останется от моих теорий, от стихов. Но это не имеет никакого значения. Потому что все мои речи — внутри меня, — не ради другой памяти. У каждого свой долг. Я делаю что могу, что чувствую. Этого уже достаточно, чтобы какие-то черточки мировой поэзии мерцали мной — или кем-то из вас. Без теории можно обойтись; без поэтики — нельзя.


Комментарии

41 Вспомним о христианской символике голубя — святого духа. Женщина приносит не просто ребенка — она рождает бога, которому еще предстоит освободиться от своей божественности!

42 По-французски: assassinat (вместо английского assassination).


   [Лекции о теоретической поэтике]    [Мерайли]