Когда Энгельс описывал, как на излете античного рабовладения внутренний протест раба принимал форму варварского отношения к средствам и орудиям труда [21, 148–149], он забыл отметить, что с утверждением феодализма и капитализма эта напасть никуда не исчезает, но приобретает тысячи новых оттенков, врастает в плоть и кровь цивилизованного человека, независимо от классовой принадлежности. Избавиться от экономического варварства можно только с уничтожением цивилизации.
Бесправное существо не признает собственного бесправия — но не понимает, что подражание угнетателям, демонстративное утверждение власти над теми, кто (или что) стоит еще ниже в общественной иерархии, не утверждает человеческое достоинство, а наоборот, закрепляет и культивирует то самое экономическое неравенство, против которого всякий раб инстинктивно восстает. Многочисленные мятежи всех веков были изначально обречены, поскольку они не выводили экономику на другой уровень, когда изменение способа производства делает ненужным противостояние классов.
Для человека любая вещь — продукт труда. Поэтому отношение к вещам есть прежде всего отношение к людям. Когда продукт отчужден от производителя — он противостоит человеку как мертвая природа, как враждебная стихия. И человек борется с ней как умеет. Однако по содержанию — это борьба с теми, кто обрекает человека на вещное существование, превращает его в игрушку стихий. Раб намеренно портит орудия — и владелец несет убытки, и вынужден как-то выкручиваться, компенсировать потери, — а значит, становиться в положение раба! Так, в извращенной форме, восстанавливается равенство угнетенных и господ. Которое, в частности выражается в отсутствии интереса к совершенствованию средств производства и технологий, применении примитивных орудий, которые труднее испортить и дешевле восстановить. Экономический застой в античной Европе положил конец многовековой истории рабовладения. Парадоксальным образом, способ производства разрушивших империю орд дикарей стоял на более высокой ступени развития, и победила не сила оружия, а экономическая необходимость.
Однако рабовладение полностью выполнило свою главную задачу: в поздней античности идея собственности стала краеугольным камнем экономики, вытеснив на отдаленнейшую периферию остатки первобытного коллективизма. Рабство — преувеличение принципа, явный перехлест, когда собственность на вещи распространяется и на людей; но решение проблемы найдено не в уничтожении всякой собственности как экономической основы общественного неравенства, а наоборот, в закреплении ее общественного статуса — формальном выводе человеческих отношений из сферы материального производства. Собственниками стали все; сбылась мечта многих поколений рабов — и мечтать, вроде бы, уже не о чем. Поначалу эта хмельная свобода стимулировала экономический интерес, заставляла бережнее относиться к своему имуществу — а через это и к совокупному общественному продукту. Вскоре выяснилось, что формальное равенство не отменяет фактических различий, и на место права собственника встает право силы. Человек уже не принадлежит другому человеку — но одни полностью зависят от других и вынуждены уступать часть продукта, чтобы не лишиться всего. Поскольку же единой системы таких зависимостей еще нет, возникает иллюзия сознательного выбора: просить одних о защите от других. Экономическое освобождение рабов подкреплено субъективным чувством.
По мере выстраивания новой общественной иерархии, иллюзии понемногу развеиваются. В полном своем развитии, феодальная зависимость мало чем отличается от рабства. Более того, если раньше речь главным образом шла о противостоянии свободных и рабов, — феодализм не только крепостничество, но и сословное неравенство, деление на касты, диктат общины. Человек снова в плену, в темнице: его не лишают собственности, но запрещают ею свободно распоряжаться, — и в итоге окончательно исчезает тот самый экономический интерес, на котором держалось раннее средневековье. И снова стремление вырваться, сбросить цепи. Хотя бы ценой собственной жизни. Жгут не только усадьбы и монастыри, — уничтожают и свою собственность, которая уже не кажется своей. Начинается новый виток истории цивилизации, когда способ производства сдерживает экономическое развитие — и нужна революция.
Решение и в этот раз на путях укрепления института собственности: формально упразднена ограничивающая собственника система сословных привилегий (право сильного) — так что единственным регулятором общественных отношений становится рынок, система обмена правом собственности на продукты общественного труда. Каждый выходит на рынок со своим товаром, наравне с другими собственниками, и никто, вроде бы, не вправе ущемлять рыночные права других. Правда, оказывается, что за место на рынке тоже нужно платить, — иногда значительно больше, чем бедняк может себе позволить... Но существующие органы классового насилия теперь, якобы, не обслуживают интерес господствующего класса, а служат делу сохранения и преумножения свободы торговли, добросовестно уравнивают шансы на победу в бесконечной войне всех против всех. Предполагается, что собственность — это единственное, ради чего стоит существовать; кто против — тот безумец, маньяк, нарушитель общественного спокойствия и барского благоденствия. Достижения античности не просто подтверждены законом — они обожествлены, поставлены выше других религий.
Поскольку при капитализме собственностью становится вообще все, снова парадокс: на новом уровне, капитализм возвращает в экономику право собственности на человека. Да, каждый, вроде бы, сам себе хозяин; но когда другой собственности нет, человек вынужден продавать себя, превращать себя в безликую рабочую силу, отчуждать себя от себя. И уж если кто-то себя продал — машина капиталистической законности обеспечит права нового собственника, независимо от претензий материального носителя. Рабство прет из каждой поры капитализма, и недаром новое время ознаменовано повсеместным подъемом рабовладения, включая как формы двухтысячелетней давности, так и средневековый культ насилия.
Легко видеть, что сведение всего богатства производственных отношений к одному лишь рыночному обмену фактически уничтожает человеческую свободу: собственность теперь не право, а обязанность, и распоряжаться собой каждый может лишь посредством купли-продажи. Кто вне рынка — просто не существует, его без оглядок на нравственность используют как сырье. Личное потребление ограничивается рамками воспроизводства товарности, любое имущество — только в качестве рыночного обеспечения. Богатые обязаны богатеть; бедные вынуждены разоряться. В этом смысле капиталистическое рабство — шаг вперед, по сравнению с рабством сословным: ему подвержены все. Это снова напоминает об античной дуальности раба и хозяина.
Но вместе с остальными древностями капитализм воспроизводит и экономическое варварство. Рыночные войны беспощадны к вещам: уничтожается все, что не дает прибыли. Разумеется, под предлогом поддержания стабильности рынка, ради всеобщего (то есть собственнического) благоденствия. Это касается и человека как товара: человеческая жизнь при капитализме имеет рыночную цену, и лишний миллион трупов не остановит капиталиста, если в перспективе хороший навар. Разменной монетой становятся народы и государства. Значительная часть производственных мощностей занята не удовлетворением общественных потребностей, а наоборот, ограничением доступа к потреблению, сохранением примитивных рыночных структур и сдерживанием передовых технологий. Непроизводительные расходы ложатся тяжелым бременем на плечи рядовых членов общества — но это ни у кого не вызывает принципиальных возражений: таковы законы рынка.
Существенная особенность капиталистического способа производства — перенос тех же законов в сферу духовного воспроизводства. Уродовать души столь же позволительно, как портить вещи, продукта труда. Капиталист покупает рабочую силу — и ему не надо, чтобы эта абстракция думала. Отсюда тенденция к унификации, стандартизации, обезличивании труда: одного всегда можно заменить другим, система образования лишь воспроизводит типовой набор умений, шестеренки производства штампуют на конвейере. Поскольку же никаких интересов, кроме рыночных, работнику иметь не положено, люди по большей части уже не способны на развитые душевные движения, и снизу кричат в едином порыве: не заставляйте нас думать! Оскотинивание масс открывает возможности, которые античным рабовладельцам и не снились. Рабы не хотят быть говорящими орудиями — они предпочитают перейти в разряд животных (instrumentum semivocale) и вообще забыть о собственной разумности.
Конец XX века все больше напоминает о том самом безразличии к труду, которое погубило и рабовладельческую формацию, и феодализм. Работают тени людей. Которым все равно, что и зачем они делают, — лишь бы вовремя выплачивали зарплату. Искусственными приемами кое-где еще пытаются создавать корпоративный дух — но это воспринимается как еще одна обязаловка, от которой при возможности надо бы увильнуть. Оттрубить от звонка до звонка — и больше спросу нет. Рыночное мышление: не дать больше, чем оплачено. Трагедия в том, что сверх оплаченного — за душой и нет ничего! Это в полной мере проявляется в том, что и как мы делаем после работы.
Великое завоевание веков классовой борьбы, свободное время, — стало для современного человека проклятием. Его приходится убивать. Разумеется, речь не о той половине населения планеты, которой не до роскоши, и приходится круглыми сутками, без выходных, вкалывать ради скудного достатка — а его едва хватает, чтобы не откинуть копыта. В качестве ориентира берем относительно развитые страны, в их относительно развитой части, где оседает больше половины мирового богатства. Производительность труда не то чтобы зашкаливает — но ее хватает на то, чтобы впихнуть положенный по производственной карте функционал в отведенные сколько-то часов. А дальше?
Человеку дали кусочек свободы — но не сказали зачем. Поскольку цивилизованного обывателя не должно интересовать ничего кроме денег, весь смысл его существования остался там, на чужом производстве; все происходящее вне рынка не оплачивается — и, следовательно, никому не нужно. Даже имея в собственности какие-то средства производства, человек не сможет монетизировать плоды свободного (от рынка) труда — а тогда зачем производить? Остается одно: потреблять. Безудержно и разгульно. Без оглядки на собственные потребности и общественный резонанс. Шопинг, праздники и гулянки, ресторанные посиделки; пляжные отпуска и экстремальный отдых; пьянство, бордели, религия — и прочая наркота; все это призвано поскорее разбазарить накопленное, чтобы потом снова и снова продаваться, и снова в потребительский угар. С точки зрения капиталиста, это еще одно производство — воспроизводство рабочей силы. Но капиталисту не нужно, чтобы в этой сфере производили больше, чем он может купить без ущерба для жиреющего капитала. Парадокс в том, что и капитал в итоге уже ни к чему — поскольку возможности сбыта ограничены, и остается лишь уподобиться рядовым гражданам и потреблять, потреблять... Вот оно, всеобщее равенство! Другое дело, что уровень потребления у капиталиста совсем не тот: приходится беситься с жиру. Бросать деньги на ветер. Кто подхватит — тоже немножечко разжиреет, и будет тупить в меру своих возможностей. Иерархия непроизводительных трат усугубляет экономические проблемы — и тут в самый раз очередной кризис, война, эпидемия, или иной природный катаклизм... Когда населению не к чему себя приложить — людишек уничтожают. Снизу вверх: первыми в очереди те, кто победнее.
В достаточно развитых сообществах некоторый резерв развития может существовать десятилетиями. Например, относительно доступная образовательная система позволяет потратить заработанное на повышение квалификации, овладение смежными и не смежными специальностями, — в расчете на потенциальное повышение своей рыночной цены. Однако на рынке быстро устанавливается равновесие, и на квалифицированные кадры спроса уже нет. Некоторым удается использовать свободное время, чтобы придумать нечто необыкновенное, — и захватить еще свободную нишу. Выбиться в мелкие капиталисты. Рыночные воротилы не приветствуют эту самодеятельность, и ограничивают возможности, — но держат в качестве клапана, чтобы экономика не слишком быстро перегревалась. В любом случае такой путь далеко не для всех, и вместо своего дела приходится воспроизводить лишь свое тело, с минимальными неорганическими расширениями, в виде кредитной истории. Тоска, полная безысходность.
Откуда у таких уважение к вещам (а следовательно, и к людям)? Продукты чужого труда — не каждому по карману; свой труд продан и стал таким же чужим. Что не мое — зачем беречь? А мое — все равно ни для чего, и его тоже беречь незачем: своя рука владыка — и делаю, что хочу. Нищета смыкается с барством — две стороны одной дикости. Ненависть к верхам — купающимся в роскоши; ненависть к низам — за возможность тратить больше, чем они. Необходимость продавать себя — и вынужденные траты на поддержание социального статуса. И страх: успею или нет до очередного стихийно-экономического бедствия? У всех, снизу доверху. Технологии пропаганды искусственно раздувают страхи низов — но верхи боятся придуманных ими монстров ничуть не меньше. От неуверенности — кредиты: ждать нельзя, надо взять все возможное сейчас. Капитализм — мир без будущего. И о прошлом стараются не вспоминать.
Понятно, что о качестве продукта вспоминают лишь там, где наклевывается соответствующая надбавка к цене. Можно производить любую дрянь — лишь бы суметь впарить ее тем, кому другое не по деньгам. Халтура насаждается сверху: пусть я построю плохую дорогу — но сейчас, пока сам могу на этом наварить; потом все рухнет — но это уже не моя проблема. Халтура превращается в стиль работы низов: сбагрить проект, отчитаться, получить гонорар, — и поскорей к себе, в болото халтурного потребления. Вместо эффективности производства —имитация кипучей деятельности.
Будет в таких условиях работник заинтересован в развитии технологий? Да, будет. Но лишь в той мере, в которой новые технологии освобождают его от необходимости думать и учиться. Когда-то марксисты разоблачали антигуманную суть конвейерных технологий; однако, верно усматривая животность такой экономики, они упустили из виду интересы того самого наемного персонала, за которое, якобы, шла борьба. А персонал стремился к одному: стать тупее, не думать — и спастись таким образом от ответственности за будущее человечества. Любое усложнение трудовых операций, изменение последовательности и ритма, — посягательство на нашу тупость! Стихийный протест выводит на улицы толпу без принципов — которой даже протестовать лень. Скучная тусовка, тоска без просвета, — начинаются драки и погромы... Не смогли проповедники светлого будущего ничего предложить взамен.
В конце XX века вырождение полетело стремительно, за одним рубежом сметаем другой. Компьютеры посулили именно то, чего требуют трудящиеся массы: думайте за нас — а мы будем только кнопки нажимать, в раз и навсегда заученной последовательности. Как все это работает — никому дела нет; лишь бы поменьше трудовых движений. Не усложняйте интерфейс — лишние возможности только пугают! Нужна только одна большая кнопка: чтобы нажать — и все получится. Даже и это кое-кому в тягость, и надо учить машины реагировать на голос, на мимику и жесты, — а в перспективе просто регистрировать активность нейронов. Человек окончательно превращается в кусок мяса, гальванизированный по последнему слову электроники.
Люди (точнее, то, что могло бы ими стать) не хотят ничего нового. Даже доступные средства обучения им не нужны — только из-под палки. А на палку — все тот же ответ: саботаж, разрушение средств труда, пробуксовка производственного процесса. Зачем тогда развиваться компьютерам? Только для того, чтобы не развивались люди...
Современное компьютеризованное производство в субъектном аспекте не отличается от позднесредневековой мануфактуры. Живые машины ему только мешают. И оно настоятельно требует исключения этого неэффективного звена. Возможно, это предвестие грядущего краха капитализма — и вместе с ним цивилизации, классовой экономики как таковой. Хорошо, если кто-то до этого доживет. Но могут и не дожить. Потому что есть второй путь: озверевшее человечество уничтожит себя и очистит место для кого-то другого, кто, может быть, поступит разумней. А может быть — не останется вообще никого.
|