Если верить большим ученым и средненьким философам — язык нам нужен для того, чтобы излагать накопленную человечеством сумму знаний тем, кто этих знаний по каким-то причинам еще не накопил. Выражаясь по-простому: дураков учить. Но дураки учиться в упор не хотят — и выясняется, что на том же языке носители знаний могут еще и крепко выражаться по поводу народной непроходимости. Потом обнаруживают еще несколько столь же ненаучных применений — и ситуация совершенно выходит из-под контроля... Спрашивается: зачем мы составляем умные словари, пособия по грамматике и орфографии, прагматике и стилистике? Какому-нибудь рэперу глубоко плевать на потаенные смыслы — ему платят за бла-бла-бла, за генерацию фонем в заданном темпе, — и упаси нас бог от лишней задумчивости!
Кто-то пьет через соломинку — а мы в нее вцепимся всеми извилинами: быть может, оформление знаний все же остается первичным (и главным) предназначением языка, а все остальное языкоблудие — где-то на периферии, в качестве довеска, незначительной примеси? В конце концов, шероховатый кусок мяса во рту мы используем и для еды, и для облизывания чего-нибудь, и чтобы врагу показать, и для эротических игр... А над всем этим витает дымок чистой мысли — порождение творческого огня.
И рад бы согласиться — да грехи не пускают. Статистика, конечно, не аргумент, и массы вполне возможно объявить недостаточно зрелыми для истинного слова. Но, ведь, не бывает никогда, чтобы вещь обладала одним-единственным качеством, и не могла при случае показать себя с неожиданной стороны. Человечество построило целую индустрию для поиска таких неожиданностей — искусство. А наука, по большому счету, лишь обслуживает наше стремление увязать все со всем, которое философия (настоящая, а не мелкая) считает определением разумного существа. Соответственно, и то, как мы все это делаем, не может быть очень уж однобоким: язык просто обязан воспроизводить все движения нашей многообразной натуры. И в этом есть своя логика.
Значит ли это, что надо похоронить мечту о мысли, запечатленной в слове, — и тихо плакать в кромешной бессловесности? Никоим образом. Как раз наоборот: именно признание несводимости языка к логике (в любом смысле) позволяет формально и содержательно поставить вопрос о том, как же все-таки логика представлена в языке — и насколько он ей полезен.
Язык — универсальное средство общения. То есть, он призван обслуживать все стороны человеческой деятельности, в любых закоулках жизни. Если мы, грешным делом, обнаружили нечто, в языке невыразимое, — сам факт обнаружения уже вводит это нечто в орбиту языка, независимо от того, собираемся ли мы придумывать по этому поводу какие-то слова. Отсюда два прямолинейных вывода: 1) любая логика так или иначе опосредована языком, — и 2) никакой язык не может быть до конца логичным, поскольку ему надо обслуживать кое-что кроме логики (и значит, кое-чему уподобляться).
Точно так же, логика есть универсальное средство организации деятельности, и никому от нее не укрыться ни в каких нирванах. Поэтому 1) любое языковое явление подчинено некоторой логике, — и 2) никакая логика не сводится к языку, поскольку она отвечает не только за общение, а еще и за коллективное воздействие на безъязыкий мир с целью его приспособления к нашей неотразимой невыразимости.
Легко заметить, что такая трактовка извечной проблемы предполагает особый подход как к постановке вопросов, так и к тому, что мы понимаем под ответами. Вместо неподвижной картины — мерцание истины, которая переливается из одной формы в другую, и в конце концов переполняет ее — чтобы запустить обратный процесс, перетекание в только что покинутую посудину, которая, чудесным образом, от таких упражнений заметно подросла... Разумеется, возня с оболочками нам важна не сама по себе: краешком глаза щеголеватый дух непременно косит на загадочную природу, на которую ему уж очень хочется произвести неизгладимое впечатление! И если природа позволит, от их союза родится красавица-дочка — культура, которая вся в мать, но и духовности ей не занимать.
Допустим, что с общими принципами разобрались. Пора переходить к живописанию примеров. Как в языке, так и в логике, формальные конструкции надстраиваются над пучиной всяческой неформальности. Время от времени оттуда, снизу, вздыбится шальная волна — и мы дружно тонем, но не насовсем, а только до того момента, когда удается схватиться за руки (или иные части органических и неорганических тел) и усмирить океанскую зыбь на отдельно взятом участке мироздания, воздвигнуть другую формалистику — и даже успеть поверить в нее. В языке это лингвистические формы (например, в европейской традиции, лексико-грамматические); в логике, соответственно, логические (например, в той же европейской традиции, понятийно-дискурсивные). Если мы берем (хотя можем и не брать) их как противоположности, возникает своего рода взаимность ("дуальность"): формы языка выражают его логику — а формы логики делают ее языком. Поскольку же отождествлять противоположности мы в пределах самой их противоположности не имеем права, следует как-то охарактеризовать и то, что отличает язык от логики и логику от языка. В языкознании (и в практике преподавания) неформальную окраску общению придает идиоматика, в самом широком смысле понимаемая как любая регулярность, не вытекающая из официальных норм. Точно так же в логике есть толстенный пласт ходячих парадигм, которые ниоткуда не следуют сами по себе, и никому никем не предписаны, — однако воспроизводятся из одного трактата в другой с железобетонным упорством. Профессионал выбирает темы, формулировки, направления развития — под влиянием цеховой традиции, даже если практика (которая, как известно, всему голова) тянет в сторону от колеи и настоятельно требует хоть капельку гениальности.
Дальше опять поля светлячков: умные головы записывают идиомы, составляют словари всех мыслимых и немыслимых жаргонов, — и это возводит идиоматику в ранг языковой нормы, превращает в уровень логики. Но не успеет высохнуть краска в красивом переплете — народ опять говорит кто во что горазд, а прежние словечки воспринимаются как безнадежный архаизм. Математики (а за ними и все остальные) пытаются вытеснить неустранимый произвол из строгой науки, изобретая формальные языки, раз и навсегда фиксирующие правила поведения истинного ученого, — но меж собой все равно говорят "на пальцах", так что приходится либо добавлять к древнейшим иероглифам закорючку позаковыристее — либо уходить от последовательного представления к многомерным диаграммам, а то и еще куда-нибудь. Понятно, что и это не спасет, и никакие другие наукообразия дело не вытянут — хотя бы потому, что непрерывность таки отличается от дискретности.
Но это присказка, а самое сказочное — внутренняя логика идиом, через которую мы приходим к языковой природе логических парадигм. У каждого народа это по-своему. Значит, есть общий принцип, которому следуют все, — именно он и называется в разных контекстах то логикой, то языком.
На (совсем частный) пример: во многих (если не вообще во всех) языках часть запросто умеет ссылаться на целое, а целое обыкновенно представляют одной из его частей. Первые попавшиеся примеры из русского языка:
болит голова — не вся голова, а только часть (затылок, лоб...);
болит живот — и любой другой внутренний орган: что-то в брюхе;
рука = кисть руки (пожать руку);
нога = ступня ноги (нога 45 размера).
Этажом выше:
человек — и единичный некто, и человек как таковой;
кошка — животное и таксономическая единица;
муж — в смысле мужчина, жена — как женщина.
То же о неживой природе:
лето как целый год;
земля как целая страна, со всеми ее природностями, — или целая планета;
триас в качестве указания на локальную геологическую структуру.
И так далее, и тому подобное... Газетчики обозначают страны их столицами и лидерами (или наоборот), спортивные команды обзывают цветом футболок, артиста поминают по удачной роли, писателя по известному персонажу...
Соединение в одном слове противоположных значений (здесь: единичного и общего) — совершенно универсальное явление. Для него тоже придумали греко-ученое название: метонимия. С точки зрения логики, всякая ссылка на единичность, предполагает выделенность вещи из мира — противоположность всему остальному, "обособленность", — и, следовательно, особенность. Но особенность, в свою очередь, предполагает всеобщность — то есть сходство каких-то особенных сторон этой вещи с соответствующими сторонами других вещей, их общность в каком-то особенном отношении. Имена собственные неизбежно превращаются в нарицательные: этот Наполеон — лишь один из многих наполеонов... В конце концов, эта Вселенная — одна из многих вселенных; этот мир — один из миров; материя становится одной из материй, а дух — одним из бесчисленных духов.
Откуда в языке (и в мышлении) такая "диалектика"? Дело здесь в обобщении — то есть, обобществлении — деятельности. Единичная находка становится достоянием человечества (всеобщего субъекта) только тогда, когда многие могут сделать нечто подобное. Человек — часть этой всеобщности, и только через нее приобщается к плодам своего труда. Совместная деятельность — это сам человек: общение, передача единичного продукта другим, позволяет выйти за рамки единичности.
Обратный процесс: активный поиск уникальности. Тяга к "неповторимости". Но только для того, чтобы эта неповторимость стала неотъемлемой частью жизненного опыта других, — и все сначала.
Когда одно и то же показывает себя с разных сторон — это свидетельство иерархичности. Иерархию можно развернуть по-разному: когда какая-то ее частица выдвигается на вершину, она начинает представлять иерархию в целом — уровни иерархии выделяются в отношении к ее вершине, и возникает иерархическая структура — одно из возможных обращений иерархии.
Поскольку и язык, и логика существуют только в деятельности, для перехода от одного к другому требуется смена деятельности — то есть, по сути дела, материальное преобразование мира. Всякая связь вещей в окультуренном мире есть связь практическая. Но практика — не случайность, не разовое мероприятие; это результат исторического развития, когда устройство всех сторон жизни общества соотносится со строением общественного продукта. В частности, чтобы часть начала представлять целое, или наоборот, необходимо общественное закрепление такого положения вещей, при котором головные боли чаще всего возникают в определенных местах, а мужчина выступает в качестве чьего-то мужа... Другими словами, каждая вещь для чего-то предназначена, и производят ее с прицелом на такое, культурное употребление. Природа нас интересует в той мере, в которой она готова стать культурным явлением, как всеобщий материал для построения нового, пропитанного разумом мира.
Тут мы вплотную подходим к еще одной сфере, где тесно переплетаются логика и язык: для логики это проблема определения, для языка — проблема определенности. Формально, обе неразрешимы. Всякое определение в логике предполагает приведение к уже определенному — отсюда либо уход в дурную бесконечность, либо логический круг. Точно так же, ни одно языковое явление нельзя объяснить языковыми средствами: как бы мы ни подставляли одни слова на место других, ясности не прибавится — и даже наоборот, разные слова про одно и то же — создают ужасную путаницу. Никакие логланы не спасут: если есть правила — должны быть и разные интерпретации; иначе получится не язык (на котором реально общаются), а еще одно формалистическое извращение, чистый произвол — который вне логики. На другом фланге математики выкручиваются, как умеют: с одной стороны, они вообще отказываются от попыток что-либо определить и сводят дело к одним лишь обозначениям; а чтобы не смущала неопределенность естественного языка — культивируют вместо разговоров символическое исчисление, иллюзию однозначности. Получается плохо: что чем обозначается и как правильно передвигать символы, удается договориться лишь в рамках узкой математической школы, и в конечном итоге всякое понятие снабжают фамилией: такое-то в смысле такого-то... Кто в чем смыслит — дело темное, а из темной математики концептуальная грязь просачивается и в другие науки, особенно которые поточнее.
Но если принять, что для человека всякая определенность вырастает из деятельности, — ситуация кажется не такой уж безнадежной. Вместо попыток свести одно к другому — честно говорим, зачем оно нам надо. Да, при этом окажется, что у одной вещи много определенностей, и определять одно и то же можно по-разному. Но разве не это мы на каждом шагу наблюдаем и в повседневной жизни, и в практике рефлексии? Под словом "книга" мы понимаем и твердый предмет, который можно при надобности подложить под что-нибудь, и красивую интерьерную вещицу, и возможность получить гонорар, и особым образом организованный текст (и тогда в качестве примера кто-то представит себе книгу Excel), и художественное (научное) явление. Наука тоже вводит свои понятия путем различных определений: например, метр и килограмм когда-то соотносили с парижскими эталонами (а по жизни так все и пользуются весами да рулетками) — теперь же все сводится к атомной физике, в которой постоянство тех или иных величин вытекает из того, что мы по определению именно через них все и выражаем. Про измерение времени я уже не говорю — тут разной шерсти не сосчитать.
И бытовые, и ученые определения говорят только об одном: для чего. Что мы с этим собираемся делать. Язык здесь в полном принципиальном согласии с логикой — но свои определенности он усматривает вовсе не в том, что логически определимо и определено. Можно сколько угодно детализировать идею дурака — но называем мы кого-то этим словом без всякой идейности, независимо от его личных качеств: просто попался под руку не к месту, и надо лишь избавиться от необходимости прислушиваться. Если в персидском языке кит, акула и крокодил называются одним словом — это предполагает логику, далекую от биологической науки; однако историческая наука может, например, делать отсюда выводы о пренебрежимо малом вкладе китобойного промысла в экономику Персии (или о дефиците крокодилов) в определенную эпоху. Опять логико-лингвистическое мерцание.
Как определить дверь? Можно долго говорить об устройстве разных дверей, приводить примеры... Но до сути дела так не дойти — в лучшем случае, смутное представление. Однако давайте посмотрим, как дверью пользуются: в нее не влазят, и не въезжают — в дверь входят. Или выходят. Отсюда практическое определение: дверь — это такое приспособление для управления движением через вертикальную бесконечную (в смысле невозможности обойти, перелезть, перелететь и т. д.) плоскость, через которое люди двигаются пешком. И в этом ее отличие от лаза, люка или ворот. Дальше уже можно говорить о частных разновидностях дверей (входная, межкомнатная, калитка), о вариантах конструкции (поворотная, раздвижная), и так далее. По характеру перегородки, по форме, по типу и расположению плоскости... Вариации неисчерпаемы. В логике — это уровень особенности. А в языке, опять же, часть приобретает значение целого — даже тогда, когда используется для того, чтобы, скажем, "ударить кого-то дверью" или "загнать дюжину дверей на сторону". Таково логическое движение — тогда как генетически (в языке) общее понятие двери, наоборот, возникает из хаоса единичностей, из практики хождения сквозь стены.
Формальные дефиниции, определение через род и видовое отличие — напрямую связаны с тем же вопросом: для чего? Род здесь — сплошная неопределенность, сырье, возможность деятельности. Смотрим мы на это всеобщее и думаем: а зачем он вообще нам нужен? Тут подходит кто-нибудь и подкидывает задачку... Возникает мысль: а не приспособить ли к делу вот эту штуковину, которую мы только что созерцали в качестве представителя рода? Ну-ка... Что-то в ней есть, эдакое... Как только поняли — назовем это всеобщее в его особенном приложении понятием (которое можно обозначить словом — а можно чем-нибудь еще). Таким образом, дефиниция лишь указывает на то, как мы собираемся устанавливать соответствие предмета определению. Такая проверка может быть рефлексивной (например, измерить стороны треугольника и решить, что он равносторонний) и практической (давайте построим треугольник из равных отрезков). У треугольника вообще много прочих качеств — но мы выбираем одно, и возникает определенный треугольник, поскольку мы поступаем с ним определенным образом.
Конечно же, это субъективно; но субъект становится субъектом только по отношению к деятельности — а деятельность бывает только в обществе, для общества, по его требованиям и потребностям. Даже если по узости кругозора мы не видим никого, кроме себя. Нам не интересны вещи сами по себе — в деятельности они теряют свою самостийность и служат либо объектом, либо продуктом деятельности. Поэтому и логика языка, и язык логики — не о вещах, а о поведении общественного человека, когда не столь важно, как мы что-то определяем и как назовем, а важно, что мы все вместе собираемся совершить. Как правило такое, первичное логико-лингвистическое образование неопределимо и невыразимо — и лишь на этапе распределения труда, когда коллективный субъект развертывается в иерархию особенных и единичных субъектов, та сторона общего дела, которой занимается каждый, получает статус понятия — или идиомы. Пока роли подвижны, пока одна общественная (производственная) структура плавно перетекает в другую по мере развития деятельности в целом, нет особой необходимости ни в понятиях, ни в словах. Временное преобладание каких-то способов организации приводит к столь же временному устроению логики и языка (животрепещущие темы, модные словечки). Но в классовом обществе распределение труда превращается в разделение труда, закрепление определенных деятельностей за определенными общественными группами. Вот эта фундаментальная структура и воображается людям как собственно логика и собственно язык. Пока люди не властны изменить общественное устройство, логика и язык противопоставлены мышлению и речи. Парадоксальным образом, мы мыслим не логично — а вопреки логике; говорим не на языке — а вопреки языку. Оторванные от деятельности, логика и язык теряют парадигмальность и идиоматичность, и никак не удается одно с другим совместить. Вместо ровного блеска — утомительное мерцание...
Пока речь идет о развертывании иерархий, единичное, особенное и всеобщее мирно уживаются друг с другом (как уровни иерархии и связь между ними), а язык вправе взять любое обращение и обозначить деятельность в целом вершиной иерархии: иногда это будет продукт, иногда субъект, а в каких-то ситуациях важна прежде всего предметность. Соотносить понятия с языковыми конструкциями совершенно не обязательно. Но когда иерархия сплющена в плоскость, когда все языковые явления становятся единицами одного порядка, а логика сводится к пустым тавтологиям, понятия не могут обойтись без формального выражения в естественном или искусственном языке, а язык представляется лишь способом организации понятий. Вот и распадается живая речь на подлежащие, сказуемые и обстоятельства действия, и живое мышление — на термы, аксиомы и правила вывода. И вместо осознания, зачем оно нам надо, мы вынуждены следовать формальным предписаниям.
Взять хотя бы употребление артикля в английском языке — один из наиболее трудных моментов для русскоязычного студента (которого учителя и экзаменаторы от артиклей успели отучить). Многие овладевают языком, много пишут и говорят по-английски, имеют огромный словарный запас — однако нюансировка языковых форм остается для них закрытой, и способ выражения сразу выдает иностранца. Дело осложняется тем, что сами носители языка чаще всего не понимают логики, лежащей за его формальными конструкциями, — и могут, в лучшем случае, дать обучающемуся лишь набор примеров, огромное количество схем, плохо укладывающихся в памяти, без какой-либо общей идеи.
Но давайте (в качестве одной из возможностей) обратимся к логике — а из логики вспомним о взаимоотношениях единичного, особенного и всеобщего. В зависимости от обращения иерархии (то есть, от смысла деятельности), одно и то же существительное становится носителем разных логических функций. В нормативном языке эти функции явно выражены специальными маркерами. По-английски, для указания на единичность употребляется существительное с определенным артиклем или играющим его роль детерминативом (determiner). Логика особенности выражается неопределенным артиклем: речь идет не о вещи самой по себе, а о вещи как представителе некоторого класса, одной из многих. Наконец, логически всеобщее дано существительным самим по себе, без всяких довесков:
to lie down on the bed |
to buy a bed |
to go to bed |
to look out towards the sea |
to mention a sea |
to be at sea |
to sit in the bus |
to see a bus |
to arrive by bus |
to admire the sunset |
such a sunset |
they met at sunset |
the supper was cold |
too copious a supper |
to arrive before supper |
into his face |
a face was seen |
face to face |
Здесь важно, что грамматика служит смыслу, а не наоборот, как в школе, выводят смысл из грамматики. Малейший сдвиг в ситуации — и одно быстренько превращается другое:
Dog on it! This dog is not much of a dog, to play dog.
|
По смыслу, далеко не всякое существительное может претендовать на всеобщность. Например, мы можем сказать to become law — но: to become a lawyer. И это при том, что для некоторых профессий подобная конструкция вполне допустима: to be king, to be god (или: to become god). Формы единичного и особенного есть всегда:
He's a scientist.
He's the greatest scientist of all times.
|
Но иногда допускается и обобщить:
He wanted to be doctor.
Will you send for a doctor?
He is the only doctor around here.
|
Казалось бы, сплошная идиоматика... Но при ближайшем рассмотрении все встает на те же места: не употребляются в функции всеобщего структурированные существительные, которые носитель языка воспринимает как производные от чего-то еще. То есть, по сути дела, свернутую в одно слово дефиницию. Если оно уже особенное — всеобщим ему стать сложно. Впрочем, при достаточно вольном обращении с языком (которое грамотный человек может иной раз себе позволить), практически любые имена способны повернуться всеобщим боком: to play foreigner; такое образное словоупотребление бросается в глаза, им не стоит злоупотреблять.
Во всеобщем значении существительное иногда утрачивает свою "номинальность", становятся неотличимыми от прилагательного, наречия, глагола и т. д.:
his home
a home for hope
to think of home (to be at home)
|
Но: to go home. Для сравнения:
They went to his home.
As they went to a home, they meant to destroy it.
|
Выпадение предлога (to) в идиоматике не случайно: так говорящий подчеркивает, что его интересует не какое-то конкретное место, не направление в пространстве, а образ действия, его субъективный смысл. Отсюда полшага до глагола to home (или, например, to star).
Свобода превращения любых частей речи в глаголы — это коронный номер английского языка. Обычно преобладает обратный процесс — субстантивация, когда действие, качество или обстоятельство формально (и логически) превращается в вещь. Так язык отвечает на исконную утилитарность всякой деятельности: она всегда для чего-то, а не сама по себе. Английский язык доводит рефлексию до логического завершения, когда вещь не только воспроизводится в деятельности — но и сама воспроизводит деятельность, предписывает носителю культуры правила обращения с собой. Будем, однако, считать, что это другая тема.
Коли уж зашла речь о глаголах, заметим на полях, что английские глаголы по-разному взаимодействуют с логическими возможностями имен. Опять-таки, не по правилам, а по смыслу. Словари приводят наиболее типичные казусы — но любой из них может быть вывернут наизнанку, если ситуация требует расширения или ограничения управленческих прав.
Вернемся к артиклям. Как уже отмечалось, язык любит выдавать часть за целое, и наоборот. Отсюда два типовых метода генерализации: достаточно предпослать какому-то существительному неопределенный или определенный артикль — и мы переходим от единичной вещи к ее идее:
A tiger needs up to 100 square kilometers of territory for a comfortable habitat.
The tiger is one of the most endangered species in the area.
|
На первый взгляд — не вяжется с нашей гипотезой о логике артиклей. Но в логике, как и в языке, есть разные уровни. Пока у нас шла речь о понятиях и связывании одного понятия с другим. Теперь пора вспомнить о существовании кванторов. Тема совершенно необъятная. Математика без кванторов просто невозможна — но большинство математиков даже не догадываются насколько! Учебники обычно говорят о двух-трех; на самом же деле их десятки, и даже больше. В любом случае речь идет о переходе от высказываний о представителях некоторого класса к высказываниям о классе целиком. Но из нашего примера непосредственно усматриваем, что в языке все в полном соответствии с математикой (или наоборот, математика копирует язык). Неопределенный артикль играет роль квантора "для любого" (for any) — то есть, мы имеем в виду каждого отдельно взятого представителя некоторого общего класса (границы которого на практике не всегда удается явно указать). Определенный артикль работает с точностью до наоборот: мы собираем, по определенному правилу, все единичности в нечто единое — и тем самым отличное от прочих определенностей. В математике это называется "схема выделения". Формальная наука вынуждена серьезно урезать набор возможностей, чтобы не нарваться на столь же формальные противоречия — однако на практике все гораздо проще, ибо речь идет о сущностях разного порядка: по жизни, элемент и множество — понятия разных уровней, и одно не может стать другим без перестройки иерархии, без особой деятельности, приводящей как элементы, так и множества к чему-то третьему, в рамках чего они выглядят одинаково. Математику такая логика не по зубам, и он может только удивляться легкости, с которой язык превращает хаос случайных наблюдений в принцип объединения: приставляем определенный артикль — и дело с концом!
В учебниках (и ученых трактатах) обычно ограничиваются перечислением типовых конструкций с намекающими на глубину названиями: "identification", "generic reference", "specific reference", "class reference" и т. д. Одно дело просто собрать всех до кучи:
speak English → the English
individual tigers → the tiger
|
Совсем другое — "the institutional use of the definite article":
He went to London by train. → He went on the train.
Но: He sat in a train...
|
То есть, средство передвижение как таковое — и система железных дорог в целом. Всем ясно, что тут не просто древняя традиция — но усмотреть логику как-то не решаются. А в философии, как известно, всеобщее может становиться особенным или единичным. Так, снятие (Aufhebung) всеобщности — это (в том числе и) переход от понятия к его "области определения", к той совокупности объектов, которые этим понятием охвачены. Ясно, что такая совокупность как целое — это нечто единичное, и должна появиться с определенным артиклем в английском языке. Точно так же, не бывает совершенно неопределенной единичности — сама идея уникальности предполагает сопоставление с чем-то еще, принадлежность тому, что объединяет все сколько-нибудь сопоставимые единичности; отсюда неопределенный артикль там, где англоязычные лингвисты подозревают "intensive relation":
John became a linguist. Some believed he was a genius.
But a real thinker can never bear a name like that!
|
В точности та же логика заставляет нас опускать артикль в так называемых "параллельных конструкциях", которые многие словари относят к чистой идиоматике: arm in arm, heart to heart, side by side, left-to-right... Но козе понятно, что речь идет не о единичной руке, и не об одном из многих сердец — мы ссылаемся на абстрактную идею.
Неисчисляемые существительные (mass nouns), на первый взгляд, требуют несколько иной схематики: определенный артикль (или иной детерминатив), по-прежнему, указывает на характерную особенность, — но уровня единичности просто нет, и неопределенный артикль оказывается не у дел. Всеобщее по смыслу учебники призывают употреблять без артикля: water, blood, chocolate... Замечательный грамматический пример из области тяжелого рока:
Smoke on the water
And fire in the sky.
|
Однако в логике сама возможность разведения уровней всеобщего и особенного предполагает переход к единичному. Язык моментально реагирует: если мы не можем назвать часть именем целого (и вынуждены говорить о молекулах воды, о каплях крови или о чашечке горячего шоколада) — давайте сделаем всеобщее единичным, частью совокупности всех особенных проявлений:
The human body contains many waters.
Blood is just an organismic water among the others.
Blue blood?
Just take a blood like that and let it run.
|
Подобное словоупотребление может считаться ненормативным, просторечным, или даже вульгарным... Просто метафора. В "нормализованной" речи мы должны были бы прибегнуть к особым оборотам, содержащим какое-либо исчисляемое существительное: a kind of water, a sort of oil, a handful of rice... Однако "исчисляемое" употребление неисчисляемых существительных придает языку яркость и образность. В конце концов, мы запросто говорим где-нибудь в кафе: one vanilla chocolate and two tequilas, please... Или наоборот, исчисляемые имена превращаются в собирательные: a law → the second law of thermodynamics → the common law → to study law... Снова мушкетерский девиз: часть за целое, а целое за каждую из его частей.
Неисчисляемым существительным по природе сподручнее превращаться в другие части речи: to water, to butter up, silk touch (и даже: butterfly). И наоборот, прилагательные с причастиями охотно становятся чем-то неисчисляемым: the dark, the earning... Это подобно построению общих классов: the suffering, the mistreated; потом, при желании, можно различить и отдельных представителей.
Множественное число в языке соотносится с другим разделом логики — но соображения единичности или всеобщности по-прежнему руководят простановкой определенного артикля или его опущением. Одно дело — собаки вообще (dogs), другое — это конкретные собаки (the dogs). Поскольку "партитивного" артикля (des) англичане у французов не позаимствовали (хотя поначалу шло к тому) — приходится об особенных проявлениях множественности говорить с добавлением всяческих пояснений: some, any, a number of, lots of... В этом плане множественное число исчисляемых существительных можно трактовать как неисчисляемое существительное в единственном числе. Отсюда очевидная идиоматика: it rains cats and dogs, to go nuts... Когда мы говорим: Tigers are beautiful beasts, — мы имеем в виду нечто отличное от: A tiger is as a beautiful animal. В первом варианте акцент на "тигровости" как особом качестве, не обязательно относящемся к тиграм, или животным вообще (ср.: Tiger is a synonym of beauty); вторая фраза имеет в виду именно животных определенного биологического таксона: the tiger. В том же русле поддаются логическому осмыслению устойчивые словосочетания:
I fried some eggs and bacon for breakfast.
I had a breakfast of eggs and bacon.
|
Пожалуй, самая сложная часть анализа — имена собственные. С одной стороны, тут сплошь традиции: почему The Economist пишется с артиклем, а New Scientist без оного? С другой стороны, уникальность природных образований или исторических событий однозначно требует определенного артикля, по общему правилу: the North Pole, the Earth, the Sun, the Netherlands, the Alps, the Avon, the Reformation, the Dark Ages... Но в единственном числе географические названия (кроме рек, морей и каналов) пишутся без артикля: Europe, France, Paris... Понятно: the Russian Federation. Непонятно: Russia, Ancient Greece. Личные имена обходятся без артикля: Susan, Mr. Jones; сюда же примыкают календарные события: July, Tuesday, Christmas... Но совершенно естественно: the Wilsons. Казалось бы, определенный артикль так и напрашивается всюду — а в греческом языке, например, так и сделано...
Чтобы понять английскую логику, вспомним про еще одну логическую триаду:
синкретизм → анализ → синтез
Единичность не сразу отделяется от всеобщности — для этого надо хорошенько потрудиться и поплавать в историческом времени. Сначала все стороны целого в одной куче — мы учимся их распознавать по мере развития соответствующих культурных различений. По всей видимости, практика личных имен у европейских народов сложилась в далекие времена, когда люди не очень умели обособиться от природных явлений, — и потому имя не только указывало на конкретного человека (или иное общественно-значимое явление), но и становилось показателем всеобщего качества, отвечающего за отличие этого человека (или семьи) от других. Уместно вспомнить о первобытном анимизме, о первых шагах цивилизации, о возникновении классовой структуры — осознать которую люди поначалу могли только в старых мыслительных и языковых формах. Это синкретически понятое всеобщее осталось в имени и потом, когда артикли оформились в самостоятельную грамматическую категорию. Достаточно проследить эволюцию имени от первобытного синкретизма к позднейшему синтезу — и мы возвращаемся к универсальной языковой логике. Действительно, собственное имя — это не просто ярлык, упоминание чего-то единичного; имя — это ссылка на всю совокупность признаков, характеризующих это "единичное". Иначе говоря, собственное имя — это указание на какое-то место в мире, или в обществе. Соответственно, имя обозначает именно это, всеобщее отношение к миру, а единичный объект соединяется со всеобщим путем особой операции, именования. В узком контексте, когда класс {John} имеет лишь одного представителя (the John I mean), появляется иллюзия "неправильного" опущения артикля. Но при обращении к человеку по имени — мы обращаемся на к его единичности, а к представленному им социуму (его общественному положению), и артикль не нужен. Для сравнения:
Pardon me, boy,
Is that the Chattanooga choo choo?
Track twenty-nine.
Boy, you can gimme a shine...
|
Здесь нарицательное существительное становится именем собственным в том самом, всеобщем контексте. Когда же надо указать на полноценную единичность, или особенность, без артикля уже не обойтись:
Not at all! I mean the Susan next door...
I once knew a Mr. Jones, but not the famous one.
|
Забавно, что англичане, демонстративно противопоставляющие свой прагматизм заумным экзерсисам классической немецкой философии, задолго до Гегеля воплотили в языке одну из его любимейших триад... Но, в конце концов, и Аристотель не сочинял абы как: он с первых же строк честно признавался, что лишь собирает и систематизирует давно устоявшиеся в языке способы выражения логических универсалий (категорий).
Язык связан с логикой. Но это не менталитет нации, а нечто всеобщее, общечеловеческое и общеразумное, категориальная структура мира. Да, есть и национальный колорит. Однако увидеть его можно только в конкретных проявлениях логических основ. Целостность языка перерастает все эти мелочи жизни, лингвистические случайности, — впрочем, не менее интересные и поучительные (хотя это уже другая история).
Может показаться, что наш очень частный пример — это уж очень по-английски, а в других языках все не так... Действительно, французские артикли, например, живут своей, совсем не английской жизнью. Но логическое единство вовсе не обязано выстраиваться вокруг одной-единственной (пусть даже очень популярной) схемы. Ту же иерархию можно развернуть тысячами очень разных способов, и земных языков (включая искусственные) не хватит, чтобы воплотить все возможности. Мы можем уверенно утверждать, что во всех языках различие и взаимопроникновение единичного, особенного и всеобщего будет представлено — какими-то иными, характерными именно для данного языка средствами. Но если понять, какие логические структуры лежат в основе грамматического строя, мы, с одной стороны, увидим своеобразие каждой нации, а с другой — откроем (возможно) неожиданные стороны единой для всех логики.
|