Было время, когда люди читали книги.
Сейчас это уже не актуально. Не читать — а знакомиться, быть в теме. Конечно, оно и раньше бывало. Но сегодня — прямо-таки всеобщая норма. Оно, теоретически, понятно. Есть компьютеры, базы данных, искусственный интеллект... Вычислительные мощности и сложность сетей с каждым годом растут. А сила есть — ума не надо. Зачем лишний раз напрягаться? Эйнштейновскую фразу про память и справочники творчески расширили, впарили обывателю под видом принципа всякой учености. Тратить время на блуждания по чужим душам? Зачем? Надо будет — закину запрос в поисковик, да выдеру из полученной на выходе тысячи страниц пару подходящих к случаю фраз...
Предполагается, что движение человеческого духа (а заодно и технологический прогресс) сводится к перетасовке уже имеющегося, тупой комбинаторике. Дескать, зашили всю полноту культуры нам в мозги еще на этапе божественного творения — и выше этого не прыгнуть, как ни финти. Дозволено только открывать и переоткрывать, приспосабливать и приспосабливаться. Политические мотивы — самоочевидны. Для буржуа, знание от денег не отличается — и измеряется в тех же тугриках. Не говоря уже про чувства или совесть.
Но еще недавно бродили по земле реликтовые существа, которым очень хотелось приобщиться к достижениям всех стран и народов, побыть в соседской шкуре — чтобы при случае завесть нечто вроде и у себя. Каюсь: до сих пор грешу подобными глупостями, брожу по свету в поисках вкусненького — а не только полезного для работы. Хотя, конечно, жизнь берет свое, и процесс вырождения одолевает, медленно — но верно.
Тем не менее. Завелась у меня в библиотеке книжка с интересным названием — но на каком-то уж очень интересном языке. Который на мне доступные совсем не похож — а прочесть надо бы. Как быть? Нет, насчет изучить лишний язык — тут у меня никаких предубеждений, всегда за. Беда в том, что память у меня — до Эйнштейна далеко, и словарный запас укладываться в отведенные природой куцые рамки решительно не желает. Опять же, не в безвоздушном пространстве живу — и хлеб с чаем никто просто так не профинансирует. Работаем работу — все остальное урывками и по доступности. То есть, надо искать перевод.
Обитатель компьютерной эры мудрствовать не будет: полезет на сайт с умным роботом — и пожалуйста: в общих чертах — содержимое как на ладони.
Попробовал. Пришел в ужас. Больше не хочу.
Конечно, если речь идет о таблицах интегралов — даже без перевода понятно. Инструкцию для пользователей электрической зубочистки — тоже с грехом пополам осилим. Документация какой-нибудь системы программирования — уже хуже: приходится иной раз долго соображать, пока догадаешься, о чем речь. А когда начинаются художества или, упаси бог, философия — даже ручные переводы друг от друга бесконечно далеки, и можно запросто получить представление с точностью до наоборот. Выход один: читать переводы — но параллельно все же осваивать премудрости чужого языка и держать под рукой оригинал, бытовую транскрипцию и подстрочник. И размышлять о принципах и возможностях идеального перевода. Чем я здесь и занимаюсь.
Радикальное решение всех проблем — устранение самой необходимости. Давайте мы заставим все человечество говорить, думать и чувствовать на одном языке — чтобы всем все было ясно с самого начала. Звучит красиво. И даже высокую философию можно подвести: дескать, единство разума — выражение самой его сути, объективное требование, историческая неизбежность... Но откуда возьмется этот самый разумный и прекрасный всеобщий язык? Какими мерами предстоит его внедрять? Человечество, на данный момент, с единством и близко не стояло. Скорее, наоборот. Вся общественная арифметика сводится к двум операциям: отнять и разделить. Если и объединяются — только чтобы отнимать сподручнее; при дележке все равно передерутся. Спрашивается: зачем при таком раскладе единый язык? Никакой от него пользы, кроме вреда. Задача-то как раз в том, чтобы сделать непонятно, спрятать, зашифровать, мистифицировать... А иначе какой бизнес? Даже если главному начальнику захочется, чтобы все отчитывались по утвержденным наверху формам, низы все равно постараются навести серую экономику, параллельный учет ради полной бесконтрольности. И снова встанет проблема перевода: с рабского языка на начальственный. А также между несовместимыми (в силу различия экономических интересов) языками (временных и виртуальных) бизнес-партнеров.
Сама по себе идея перевода — это уже выражение духа нации. Например, есть места вроде индийской глубинки, где до сих пор сохранились остатки первобытного синкретизма, и речь соседей просто не воспринимается как особый язык: это лишь одна из возможностей выражения. Здесь естественно не пытаться сказать по-своему, не перевести, — а говорить с каждым на его языке. Или (как в знаменитой книге Абрахамса) пусть каждый говорит, как умеет, — но все друг друга понимают. Именно эта особенность индийских диалектов начисто устраняет идею первичности санскрита, а вместе с ней и всю индоевропеистику. Санскрит — всего лишь (платоническая) мечта об идеальном государстве, где язык устраивают в согласии с той же (политической, идеологической, религиозной) абстракцией.
Есть народы, которые, наоборот, уверены в том, что вся планета обязана говорить на их языке (например, древние римляне и нынешние американцы). Чтобы получить ярлык на дальнейшее существование — извольте говорить так, чтобы владыка понимал. Бормотание на свой манер — это подозрительно. Да, есть приказные толмачи, и они перескажут по-своему. Но им до конца доверять тоже нельзя: вдруг сговорились за спиной? Чуть какая смута — переводчики на казнь в первых рядах.
Плюс всяческие промежуточные варианты. Например, у древних греков языки родственных племен считались диалектами — а все остальные (безъязыкие варвары) должны были учиться по-гречески. Аналогично славяне всех неславян считали немцами.
Экономическая консолидация тянет за собой единство языка. Просто потому, что язык возникает как универсальное средство объединения участников совместной деятельности. Современный Китай все еще сохраняет сотни местных языков и диалектов — но всеобщее образование и средства массовой информации явочным порядком возводят пекинский диалект в ранг общенационального стандарта. Китайцы в других странах неизбежно втягиваются во всекитайскую унификацию — и понимают по-пекински, и принимают пиньинь в качестве единой транскрипции. Традиционная иероглифика постепенно упрощается — в русле новой графики материкового Китая. Власти Китая всячески подчеркивают свою приверженность делу сохранения языкового разнообразия — исследования диалектов поставлены на широкую ногу, есть книги и пресса на местных языках... Но все это капля в море. Местные языки — лишь параллельно общекитайскому, как веточки и листочки.
То же самое когда-то происходило в СССР: русский как язык межнационального общения понемногу вытеснял общение национальное. С развалом страны новые нации первым делом озаботились о языковом самоопределении: пусть как угодно — только бы не по-русски. Даже в Российской Федерации решительно боролись с остатками русского советского — и таки одержали сомнительного свойства победу.
Вот и оказывается, что отношение к переводу — это отношение к другим народам. Кого уважаем — того переводим. Кому приказываем — должен переводить нас. Разумеется, простого любопытства никто не отменял — и сказки какого-нибудь дикого племени иногда издают на "цивилизованных" языках; особенно, когда экзотика хорошо продается. Наследие большинства языков сохраняется только в лингвистических трудах, в "научном" переводе, который часто весьма условен, подвержен господствующим предрассудкам и далек даже от минимальной художественности.
Утопическая идея всемирного языка не умерла — но теперь уже в качестве единого контекста межъязыковой связи, своего рода промежуточной инстанции, исключительно для переводческих целей, — чтоб удобнее объяснять естественные языки роботам. Мы же видим, как одни и те же языки программирования используются всеми нациями, как формулы науки и технические схемы утверждаются в качестве международного стандарта. Почему бы не допустить хождение одного или нескольких искусственных языков для языковедческих нужд? Не претендуя ни на что возвышенное.
Слабость такой позиции бросается в глаза, если вспомнить, что естественный язык есть универсальное средство общения — а любые формальные языки изначально ориентированы на узкую прикладную область и не существуют вне единого языкового поля. Формальный язык — всего лишь общепринятое сокращение для чего-то, о чем мы уже договорились, и что нет нужды повторять снова и снова. Записывать всеобщие законы лингвистики можно сколь угодно формально. Но это не язык, а формализм. Если же допустить, что искусственный язык способен отобразить все, что есть в естественных языках, представить все языковые явления, — его искусственность становится случайным обстоятельством, ибо основное содержание придется закачивать в язык из жизни — точно так же, как это происходит с естественными языками. Такой язык сможет обслуживать человеческое общение наряду с другими языками — и вместо них. Следовательно, придется решать все те же проклятые вопросы адекватного общественного устройства. Предлагать себя в качестве всеобщего посредника может не кто попало, а язык экономически господствующего сообщества. Поскольку же никакое господство не вечно — гипотетическому языку-посреднику придется разделить судьбу всех доныне существовавших "мировых" языков. Что, конечно же, не мешает таким экспериментальным конструкциям занимать свою нишу в науке и практике, в пределах культурной устойчивости отображаемых таким способом систем.
Перевод необходим. Но какой перевод? И что вообще считать переводом? Например, если у языка две разных системы письма (ситуация самая обыкновенная), переписывание из одной в другую — это перевод или нет? Ответ все тот же: когда как. Язык — иерархия. В каждом акте его использования мы развертываем эту иерархию, начиная с главного на данный момент; все остальное уходит вглубь. Если письменность важна — ее замена есть дело творческое, и копия не всегда может заменить оригинал. Например, в юридических документах на нескольких языках всегда указывают, какой язык считать главным при разночтениях. Не может здесь быть никакого равноправия. Даже там, где явно нет никаких предпочтений, какой-то текст все равно считают основным, по умолчанию. Крайний случай: поэт может сознательно использовать характерные особенности графики, чтобы подчеркнуть правильные интонации; использование другой системы письма начисто уничтожает такие тонкие связи. Даже замена или неправильное расположение знака препинания способна погубить красивую идею.
Перевод по принципу перекодирования (замена одного термина другим, одной типовой конструкции на другую) вполне возможен в научном тексте, пока речь идет о формальном представлении результатов исследования. Но даже в математике формализации предшествует неформальное введение — и здесь ошибка переводчика может подложить почтенному автору изрядную свинью. Что уж говорить о не столь заорганизованных науках!
Традиционная проблема перевода: как правильно? Поскольку же абсолютной точности достичь нельзя, другая формулировка: какие изменения приемлемы? Но сама постановка вопроса некорректна, ибо заранее предполагается, что оригинал — всего лишь текст, набор знаков, и на выходе мы тоже должны получить мертвый текст. А это заведомо не так. Помимо текста есть его бесчисленные толкования — обращения иерархии. В переводе иерархия будет другой, но какие-то из обращений вполне подобны каким-то из исходных. Например, многие даосские термины можно буквально перевести на английский язык, с которым у китайского много общего. Китайское 道 по семантике почти совпадает с английским way, а 名 вполне соответствует английскому name. В русском языке ничего похожего нет — и буквальный перевод невозможен. Но кто сказал, что следование букве важнее духа? Точность в другом. Китайское 玄牝 можно буквально перевести как inner woman, или latent fertility, — но приблизит ли это нас к пониманию написанного две с лишним тысячи лет назад? Более того, даже современному китайцу такое буквальное толкование ничего не говорит, и приходится верить на слово попам, что за этим, будто бы, прячется некая мистическая суть.
Когда люди приступают к чему-то новому и неизведанному, им приходится заниматься словотворчеством. Не было тогда современного слова "талант" — к которому сейчас все привыкли и не задумываются, что же все-таки имеется в виду. А если задуматься — то как раз и получим нечто вроде скрытой способности рождать новое, "внутреннюю женщину". Вместо мистических откровений — рассуждение о вполне житейских вещах.
Разумеется, за любой простотой можно усмотреть глубину. Однако глубокомыслие на пустом месте, не опирающееся на практическую очевидность. — это то самое суесловие, о котором так презрительно высказывался неизвестный автор (или авторы) Дао-де Цзин.
Важно не как мы переводим, а зачем. Пока мы следуем своему намерению — ошибок не бывает. При самых разительных текстуальных несоответствиях. Если в оригинале некто назван дураком, а в переводе он же назван гением, — это оплошность переводчика или скрытый смысл оригинала? А может быть, просто ирония, перевод интонации источника?
Обратная сторона качества — квалификация переводчика. Никто не может постичь язык во всем его разнообразии. Если, скажем, переводчик не работающий математик, знакомый с жаргоном сравнительно узкой группы исследователей, он вряд ли догадается, что один и тот же английский термин по-разному переводится на русский язык в разных контекстах, и наоборот. Переводчик-химик должен разбираться в химии, биолог — в биологии. Попадая к гуманитариям, мы тут же нарываемся на споры по поводу имен, не говоря уже об их интерпретации. Чтобы перевести труды известного философа, надо досконально разбираться в его творчестве, прошерстить десятки книг (включая последователей и комментаторов) помимо того, что требуется перевести. Про высокую поэзию — вообще молчим.
По сравнению с этой культурной махиной, собственно языковые познания скромно отступают на второй план. Да, конечно, язык оригинала в какой-то мере знать надо. Подстрочники — из области случайностей судьбы: в словаре тысячи коннотаций, и точность персонального выбора — далеко не факт. Требуется изрядное языковое чутье, чтобы нащупать свой путь. Чем глубже языковой опыт — тем лучше. Хоть какая-то опора. Но это вовсе не догмат практики перевода, и даже не безусловная предпосылка. Если, скажем, меня упрекнут, что я недостаточно владею китайским, чтобы переводить поэзию и философские трактаты, — закономерный встречный вопрос: а сами-то китайцы им владеют? Среди (даже хорошо образованных) русских вряд ли встретишь одного, кто мог бы оценить прелесть языка, допустим, Случевского (даже не говоря о Пушкине, или неизвестном авторе Слова). Точно так же, из полутора миллиардов китайцев может не найтись ни одного, кто способен понять Дао-дэ Цзин. Дело даже не в том, что древний китайский для нынешних — по сути дела, мертвый язык. Кроме знания языков, нужна солидная идеологическая платформа. Любой текст допускает сколько угодно толкований. Включая противоположные. Какое из них положить в основу перевода? От этого зависит все. Наши современники ходят с промытыми мозгами — и посомневаться за пределами дозволенного просто не в состоянии.
Перевод невозможен — и не всегда нужен. Получится всегда частично, фрагментарно, неполно. Особенно там, где выход за рамки устава, в личном общении. Когда общение вырождается в дружеский треп или ласки любовников — это вообще не переводимо. Но это и незачем переводить: такие переводы никому не интересны — ибо интересно лишь то, что годится примерить на себя. А способности у всех разные. В этом суть: для кого? для чего? Вероятно, автор хотел что-то сказать. Но то ли это, что потенциальный читатель желает услышать?
Переводить можно. В каждом случае по-разному. Для этого не надо быть полиглотом — но чуять общественную потребность обязательно. Эта потребность может выступать в очень разных формах: договорные обязательства, классовый заказ, личные отношения, игра, круг предпочтений, поиск идеала... В конце концов, просто случайная встреча. Ибо наши личные случайности — часть общей на всех истории. Интересно? — надо попробовать. Получится, не получится, — какая разница! Когда не получается, общественный резонанс может быть даже больше: диссонанс привлекает внимание, требует разрешения. И наоборот: очень грамотный перевод способен ошеломить публику — и подавить всякую инициативу, остановить поиск иных интерпретаций.
В частности, общество может быть представлено одним-единственным членом — самим переводчиком. Переводы для себя редко доводят до конца — но суть от этого не меняется. Надо ввязаться, рискнуть, чему-то удивиться... И начать говорить.
А дальше дело техники. Частности и привычки. Есть языковая культура, есть традиции перевода. На этом фоне играет творческое разнообразие. Предполагаемый собеседник задает рамки. Но всякий язык допускает разумные расширения, заимствования, метафоры и аллюзии. Так, в англоязычной среде пустил корни лингвистический позитивизм: всякое слово можно приспособить для абстрактного обозначения чего угодно, сделать формальным знаком. В других языках, напротив, склонны выбирать осмысленные имена, — а если уж совсем туго с изобретательством, заимствуют какую-нибудь иностранщину, с намеком на необычность и новизну. Околонаучная журналистика обожает фразочки вроде очарованных кварков (которые при этом никто не называет сырниками) или квантовой запутанности (которую почему-то не желают переводить по смыслу: переплетение); русские физики предпочитают говорить о "шармованных" кварках, намеренно отстраняя неуместные коннотации. Однако, при любой ориентации, в науке и технике важно перевести терминологическую систему в целом, а не каждый термин в отдельности. Словари в этом контексте — ложные друзья переводчика. Когда английское mind переводят как ум, — это полная ерунда. Русская (советская) и английская традиции в психологии почти не находят точек соприкосновения, даже если не обращать внимания на идеологические различия. Все равно что сравнивать кинематограф Люмьеров и кинетоскоп Эдисона.
Но все дело в том, что точного перевода науке вообще не нужно! Всякая терминология — для своих, а из других языков вытаскивают прежде всего методологию, стратегию и тактику исследования. Как мы все это назовем — дело десятое. Главное, по описанию поставить эксперимент, получить конкретный результат. Аналогично в теоретической науке логика служит общим на всех орудием, играет роль грубой реальности.
То есть, при переводе сначала думать о том, что мы (человечество) собираемся делать, — и только потом подбирать под это языковой антураж.
Наглядный пример — религиозные тексты. Заморачиваться стилистикой оригиналов там никто не будет. Иногда оригинал просто заучивают на звук (как латинские молитвы или коран). Чаще о нем даже не вспоминают: достаточно канонического перевода (в исламе — "перевод смыслов"). Все нацелено на религиозную практику, на ритуал, на обряд.
Творческая рефлексия идет дальше: оригинал не догма, а повод. Глупо искать точности перевода в поэзии: там форма завязана на строй языка, и сказать так же на другом языке даже теоретически немыслимо. Значит, мы просто погружаемся в образ — и выныриваем на другом берегу, в ином языковом окружении. Берега так и остались, каждый на своем месте. А склеиваем мы их за счет соблюдения своей внутренней целостности.
Допустим, понравилось мне что-то по-французски. Я могу захотеть сказать что-нибудь похожее по-русски. Чтобы не по форме, а по ощущениям. Это перевод?
Если мне понравилось что-то у Маркса или Гегеля — я способен написать на эту тему трактат на русском языке. Я сам выберу (или придумаю) слова, которые считаю для этого подходящими. Это перевод? Или пересказ? Или толкование? Где грань?
Если я нарисовал картину на ходовой сюжет — это перевод? Или — вариации в музыке. Или разная музыка для танца. Было бы скучно танцевать танго под одну и ту же мелодию — хотя бы и безумно красивую.
Задача переводчика — обогатить человечество неожиданной духовностью, показать то, чего раньше не замечали. Даже если надо перевести счет-фактуры или дипломатический бред. Можно обойтись почти буквальным переводом — пусть будет. Нужно отклониться от авторской трактовки — сколько угодно!
Потребителю без разницы, на каком языке что изначально писано. Более того, имя автора на обложке не значит ровным счетом ничего. Это всего лишь торговая марка, под которой может работать кто угодно: от одиночки до сотен фанатов или литературных рабов — вместе или независимо друг от друга. Авторство — клеймо капитализма. Способ делать деньги. Ничего человеческого в этом нет. При капитализме переводчик вынужден думать не о качестве работы (и тем более не о творческом труде), а о соблюдении кем-то узурпированных прав. Так перевод превращается в проблему.
А когда без оглядки на собственность — что мешает скомпилировать куски разных авторов в одном тексте, на любом языке? Называть это переводом или нет — дело личного вкуса. Творения первых киников нам известны только по неточным цитатам — значит ли это, что идея кинизма для нас закрыта навсегда? Дао-де Цзин две тысячи лет назад испоганена религиозными толкователями — но мы не обязаны им верить, мы можем опираться на ранние фрагменты и восстановить подлинный текст, хотя бы в переводе. Да-да, вы не ослышались: перевод может быть подлиннее оригинала!
Когда я читаю что-нибудь интересное, мне дела нет до того, кто и зачем это писал; мне важно мое собственное отношение к теме и способу ее развертывания (который я по мере чтения превращаю в свой собственный). Какие-то обороты мне не понравятся — и я вправе заменить их другими. Не только для себя — но в пересказе на публику. Так я становлюсь переводчиком, интерпретатором. Не рабом текста, а его соавтором. А иначе — зачем вообще все? Нет нужды ни читать, ни писать. Если же у человека свет в душе — он в переводе лишь делится с миром своими открытиями. В какой-то мере — навеянными оригиналом.
Вот тогда можно переводить что угодно, с какого угодно языка, — без проблем.
|