Когда наука вызревала в самостоятельное общественное явление, избавляясь от остатков натурфилософии, во главе "освободительного движения" стояли естествознание и математика, которые и прибрали впоследствии область научности к своим владениям, объявив формальное знание эталоном научности как таковой. Наука обязана быть "строгой", она должна давать единственно верный ответ на любой вопрос, и ответы эти в конечном итоге выстраиваются в единую теорию всего сущего, способную удовлетворить человеческое любопытство раз и навсегда. Не столь продвинутые в деле раскладывания по полочкам, гуманитарные науки чувствуют себя бедными родственниками, неполноценными подобиями или, в лучшем случае, полуфабрикатами; вот и стараются они всячески утвердить свою научность, рабски подражая "старшим товарищам" — нагромождая формальности по делу и без дела, копируя термины и схемы, перенимая закостеневшие стандарты — бравируя нарочитым наукообразием. Время от времени кто-то пытается объявить гуманитарное знание самоценным и не менее значимым, чем "точная" наука, — и даже, может быть, высшей формой знания... Но подобные бунтарские выходки серьезные дяди воспринимают как пустое ребячество, детскую болезнь, от которой когда-то придется вылечиться — или умереть.
Фонология уже почти готова вылечиться — или умереть?
Атрибуты естественнонаучности налицо: изощренные экспериментальные методики дают сколь угодно количественные результаты, эмпирические закономерности подвергаются формальной обработке и превращаются в абстрактные схемы, аналитические и трансформационные модели, статистические и динамические теории — конечно же, в русле последней математической моды. Наконец, успехи компьютерного распознавания и синтеза речи со всей очевидностью подтверждают правильность выбранного направления. Практика — она, как известно, всему голова.
Достижения современной фонологии исходят из фундаментального представления о различии внутреннего и внешнего, о преобразованиях одного в другое в процессе восприятия и порождения речи. Да, конечно, язык есть существенно социальное образование, и для его возникновения необходимы как минимум два субъекта. Но сами эти субъекты — обладают вполне определенной физиологией, а физиология — наука точная, это не какие-нибудь там разглагольствования о душе или самосущих идеях. В конечном итоге речь — это работа артикуляторных органов, управляемая сигналами из совершенно реальных мозговых структур; языковые способности можно увязать со строением соответствующих корковых центров, а образ мира — не более чем паттерн активации в нейронных сетях. Единство физиологии проявляется в единстве фонологических явлений у самых разных людей, в том числе и у представителей разных языковых культур. Таким образом, фонологическое знание должно привести нас к единой теории речевого акта, на основе которой появятся частные модели, учитывающие специфику конкретной языковой среды. В пределах этой среды поведение людей достаточно однородно и может быть качественно и количественно описано, а затем и воспроизведено в правильно поставленном эксперименте или в компьютерных технологиях.
С такой высоконаучной точки зрения любые индивидуальные особенности трактуются либо как случайные отклонения от стандарта, либо как нейропсихическая патология. В первом случае требуется дополнительное обучение, во втором — придется лечить.
Простой пример: опечатки и описки. Допустим, для меня типична ненамеренная перестановка букв внутри слова; чаще всего две соседние буквы меняются местами — но иногда слово превращается в полную мешанину. Тем не менее, в контексте такие опечатки не вызывают особых проблем и понимаются читателем на интуитивном уровне; их сложно заметить в типичной ситуации, когда воспринимается преимущественно содержание текста, а не его оформление. Сегодня тексты готовят при помощи продвинутых компьютерных средств — и неправильности автоматически вылавливаются на стадии набора; однако приходится время от времени возвращаться к уже напечатанному, чтобы исправить плоды физиологического творчества. А если проверка правописания по каким-либо причинам отключена (или слово с переставленными буквами присутствует в машинном словаре) — извольте получить полный комплект девиантности.
Допустим, что опечатки связаны исключительно с недостаточным навыком работы с клавиатурой. Для коррекции есть методики обучения машинописи, вбивающие в пальцы рефлекторную правильность и гарантирующие чуть ли не стопроцентно точный набор. Конечно, при условии, что я пользуюсь стандартной клавиатурой и достаточно сведущ в орфографии используемых языков. Но в итоге опять возникает вопрос: а почему сходные отклонения возникают при работе с разными клавиатурами, с разными языками, и самое главное — почему такие же перестановки возникают на письме, когда, казалось бы, невозможно нажать не ту клавишу? Более того, иногда перестановки возникают и в речи, и тут уже искажается звучание слова, а не только его графический эквивалент.
Научный ответ — подозрение в нарушении каких-то мозговых функций, отвечающих за выстраивание фонологического комплекса для передачи языкового намерения. Какая-то из многоразличных разновидностей афазии. В более тяжелой форме — это уже невроз, и обо мне многое могли бы поведать господа-психоаналитики. А нормальный человек — говорит и пишет нормально, в законопослушном соответствии с правилами трансформации, установленными высокой фонологической наукой.
Ладно, пусть. Будем последовательны в своем маленьком сумасшествии и зададимся вопросом: а что если перестановки букв говорят о наличии каких-то особых способов перехода от "языкового намерения" к его внешнему выражению? От потребности что-то сказать до реального высказывания — долгий путь. На каком-то этапе внутренняя речь превращается во внутреннюю фонацию, которая, по науке, должна в норме порождать внешнее звучание (или его графический аналог). Но допустим, что этап внутренней фонации все больше редуцируется, и вместо последовательности фонем есть предположительно более глубокая структура, содержащая все фонемы "в снятом виде", единовременно, как возможность, а не как действительность. Существованию подобной структуры способствует и двойственная природа языковых форм, когда каждое слово (и любая иная структурная единица) есть одновременно и фонологический, и морфологический комплекс, и одно не всегда прямолинейно связано с другим, учитывая неизбежную нефонологичность сколько-нибудь развитой письменности. А стало быть, порождение внешней (устной или письменной) речи возможно "через голову" внутренней фонации, прямо от синкретичных фонологических комплексов к их внешнему (фонологическому или буквенному) представлению. В этом случае совершенно естественно, что порядок знаков не имеет значения, важен состав набор и его место в контексте. И тогда мои орфоэпические ненормальности магически превращаются в совершенно нормальное выражение определенного стиля мышления, характеризующегося высокой степенью обобщенности. Соответственно, они не вызывают раздражения у читателя, обладающего сходным уровнем обобщенности восприятия. И относиться ко мне надо не со снисходительным терпением, а с интересом и уважением — ибо, изучая подобные опечатки у разных индивидуумов, наука могла бы немало узнать о внутреннем представлении языковых структур.
Вот тут мы еще раз поспорим со строгой наукой и зададимся подозрением: а что если само стремление выявить какие-то универсальные внутренние структуры в корне порочно, и не отражает реально происходящего в речевом поведении? Или, по крайней мере, отражает неполно, в ограниченной области явлений. Типичные для меня модели "трансформации" могут быть абсолютно нетипичными для кого-то еще. И наоборот, чьи-то языковые привычки для меня совершенно неприемлемы — и кажутся по меньшей мере странными. Почему не допустить вариативность внутренних представлений одного и того же языкового образования у разных носителей языка, у разных социальных групп? Если я вижу розу — и стоящий рядом милиционер тоже видит эту же самую розу, — из этого вовсе не следует, что в наших мозгах возбуждаются те же нейроны в той же последовательности. При той же температуре и давлении воздуха допустимы самые разные комбинации положений и скоростей составляющих его молекул. Понятие "одно и то же" предполагает бесчисленность вариантов и форм. Какого цвета снег? Только очень примитивные люди скажут: белый. Ибо цвет снега зависит от очень и очень многих обстоятельств — вплоть до того, задался я вопросом о его цвете или нет.
Разумеется, наука может выйти из положения, рассматривая классы структур, а не единичные структуры. Да, придется попотеть, переосмысливая правила трансформации в терминах классов. Но наука с этим, конечно же, справится. Однако, если по-честному, сама необходимость подобных упражнений обнажает реальную суть научной строгости, которая, оказывается, существенно связана с ограниченностью наших представлений — и чем точнее наука, тем менее она верна. Всеобщие теории неприложимы вообще ни к чему. Мощь подлинной науки — в умении приспособить любую абстракцию к данной предметной области, пожертвовать "строгостью" ради научной достоверности и практической пользы.
Возвращаясь к вариативности фонологических процессов, заметим, что даже у одного и того же носителя языка внутренние механизмы речевого слуха и речепорождения могут сильно зависеть от текущей деятельности — и, следовательно, от структуры мотивации. Например, если я занимаюсь каллиграфией — или рисую поздравительную открытку — вероятность опечаток сводится к нулю (в пределах моей естественной грамотности). Здесь стадия сериализации фонологических комплексов никак не может быть пропущена. Аналогично, в устной речи, оговорки практически исключены в декламации стихов и в пении (опять же, учитывая степень владения тем или иным языком). Напротив, в условиях общения по поводу чего-то хорошо знакомого собеседникам редуцируется вообще все, что угодно, — и внешняя речь членов группы как бы становится внутренней речью группы как коллективного субъекта. Тем самым оказывается возможным наблюдение скрытых речевых процессов в их овнешненной форме, которая, конечно, неизбежно отличается от соответствующих индивидуальных вариантов, однако (как и любое общественное явление) представляет нечто общее им всем.
Любая наука, по сути дела, отражает регулярности в совместной деятельности людей. И это совершенно не зависит от степени "точности" или "строгости". Одно и то же знание может быть выражено в бесконечности различных форм. Отсюда сложная организация самой науки и ее эволюция по мере овладения все новыми способами бытия. Конечно, приятно на какое-то время почувствовать себя всеведущим и всемогущим — и мы строим очередную теорию всего. Но когда теория, наконец, достигает совершенства — новые находки заставляют пересмотреть фундаментальность казалось бы незыблемых принципов и начать поиски чего-то более общего, что тоже неминуемо превратится в банальную частность десяток поколений спустя. И это правильно. Возможно, лично мне оно не дает глубокого удовлетворения, — но так устроен мир. А для того и существует наука, чтобы устройство этого мира познать. Не так ли?
|