Дружба
[Воспроизводство разума]

Дружба

Современный обыватель (считая, например, с конца XVII века) при слове любовь тут же вспоминает о дружбе — а слово дружба немедленно навевает мысль о любви. Может показаться, что эта дружная парочка слюбилась уже в отдаленнейшей древности — чтобы неизменным составом добраться до наших дней. Справедливость такого впечатления можно было бы обсуждать — если бы у впечатляющихся имелись ясные идеи того и другого: тогда достаточно поставить рядом и сравнивать каждую черточку с каждой. Увы, не все так прозрачно — и чуть ли не всякое утверждение может претендовать на истинность при должном уточнении лексики (значений) и семантики (смыслов). По счастью, чаще всего оказывается, что объективность нам тут не особо и нужна: куда важнее, кто говорит и зачем.

Если философские беседы (включая продиктованные убеждениями деяния) ставят себе задачу побудить человечество (в чьем-нибудь лице или вообще) к поиску разумно устроенного будущего, свободного от кошмаров цивилизации, — с вечностью и неизменностью придется решительно расстаться, взять на вооружение принцип историзма, развития любых элементов культуры от одной эпохи к другой; только в этом случае уместно появится стрела времени, направленность, — и грамматические времена вызовут совершенно практические ассоциации. То есть, мы признаем, что и любовь, и дружбу следует толковать лишь в пространстве и времени конкретной культуры — но делать это мы будем не в ее собственных терминах, а применительно к нашим насущным потребностям и мечтам. При всем желании, иначе не получится; а если и получилось бы — смысла нет. Соответственно, тупо переводить одну литературу в другую — занятие неразумное: совершенно ясно, что тамошние жители видят мир иначе, и обозначают словами свои видения, а вовсе не то, что способны усмотреть мы. Даже если их слова по видимости не отличаются от наших.

Однако же и словоупотребление кое о чем говорит. Например, античность, похоже, о любви и дружбе вообще без понятия; им существенно отличить внутреннее от внешнего: близость, родство, причастность — от влечения, тяги, и прочего кипения. Отсюда греческие philia и eros (этимологически аналогичные латинским amor и cupiditas). И то, и другое запросто может относиться и к группе товарищей — и к паре любовников; сопоставить это с нынешней противоположностью дружбы и любви — удается только с очень большими натяжками и в каких-то узких контекстах. Из этого не следует, что любви и дружбы в сегодняшнем понимании у древних вовсе не было; правильный вывод: они еще не стали особыми культурными явлениями и возникали только на фоне чего-то другого, как разные стороны или варианты. Потому и не было надобности в соответствующих словарных статьях.

Кому и когда приспичило развести дружбу и любовь по углам ринга? Нетрудно догадаться, что подобные замашки в духе общества, изначально основанного на всеобщем разделении труда, — капитализма. Активное продвижение новой экономической системы в Европе стартовало примерно с XVI века — и уже через сто лет тема вошла в массовый обиход среди сколько-нибудь просвещенной публики. Мода на тонкие различения (в каких угодно сферах) сначала коснулась литературы нравов — потом (уже в следующем веке) начали усложнять представления о внутреннем мире человека (сейчас это называют психологизмом). Общекультурное движение от внешнего к внутреннему прослеживается и в понимании дружбы: от простой дружественности, доброго расположения, — до глубокого, очень индивидуального чувства. Надо ли говорить, что это и про любовь? Казалось бы: зачем тогда одно отделять от другого? Но дело в том, что на повестке дня буржуазные революции — решительный отказ от феодальных устоев экономики и переход к массовой индустрии. Банальная драка за власть: буржуазия против аристократии. Салонная культура XVII–XVIII веков разделяется на две субкультуры: аристократические салоны исследуют глубины любви — буржуазные салоны выдвигают вперед дружбу (уже не только мужскую, но и женскую, и даже — страшно сказать! — разнополую). Аристократия призывает к единству (разумеется, во имя высшей духовности!); оппозиция требует решительно размежеваться (во имя общего дела). Буржуазная дружба сознательно противопоставляет себя любви: дружить предлагается не друг с другом — а против кого-то; это обнажает идейные устои развитого капитализма, когда буржуазная личность не в обществе — а противопоставлена ему.

В итоге, на сегодняшний день (конец XX и начало XXI века), старая традиция по-прежнему оставляет за любовью лишь плотские утехи (допуская уже и однополые, и многополые увеселения) — а дружбу расценивает как ближайшее продолжение коммерции, подкрашенное интимностью партнерство. В поисках "естественных" корней человека и его деяний буржуазные идеологи склонны либо в дружбе усматривать эротику — либо у животных выискивать аналоги дружелюбия, "эмоциональные привязанности" (включая межвидовые); фокус в том, что и дружбу, и любовь при этом не мыслят вне "социальных институтов" (семья, формальные и неформальные союзы) — и потому классовая структура общества с чистым сердцем может быть объявлена внеисторическим (природным) явлением. Точно так же родственные чувства, этнические и религиозные узы выводят из биологии — и тут же противопоставляют ей как культурно закрепленные стандарты общения. Избавиться от путаной эклектики можно лишь отбрасывая надуманные различия и начиная с единства всех направлений развития духовности: это одно и то же — но мы видим целое лишь в проекции на классовые противоречия, на стихию всеобщего разделения труда, — и возникает иллюзия немыслимой сложности (модный термин: запутанность) там, где основания немногочисленны и ясны сами собой. Значит, имеет смысл вместо уточнения границ — говорить про общность, размывать барьеры, выкорчевывать межевые знаки, стирать линии. Наше будущее (как мы его себе задумали) — без классовых, этнических, возрастных или половых группировок; в нем обитают просто люди, разумные существа, — которые трудятся сообща, и не высматривают себя в плодах труда, не сравнивают частичные вклады. Потому что всякая частичность отрицает универсальность разума, воздвигает барьеры на пути разумной деятельности, убивает свободу. А когда свобода становится атрибутом (неотъемлемой частью) субъекта — это любовь.

Разумеется, можно было бы назвать как-то иначе — уважить дикие предрассудки. Обозначить наукообразным неологизмом — чтобы никого не ущемить. Овчинка не стоит выделки: любое слово легко заездить и опошлить — особенно если поставить себе такую цель, как принято у наемных апологетов капитализма. Дело не в номенклатуре — которая по буржуазной привычке отделяет одно от другого; суть в единстве разума, приходить к которому можно разными путями — и все равно, с чего начинать.

Давайте начнем с любви.

Объективная сторона воспроизводства субъекта (любого уровня) связывает его развитие с деятельностью: когда мы сознательно что-то создаем, мы видим в продукте не только вещь, но и свой труд, — и тем самым осознаем частицу себя. Другими словами, человек осознает себя как единство всего, что он успел в жизни совершить. Заметим, что планы на будущее, и даже беспредметные мечтания, — такие же продукты деятельности, как и все остальное, и через них мы тоже приходим к себе; при всей их идеальности, они предполагают (иногда почти незаметные) материальные сдвиги — и, подобно прочим продуктам, становятся частью новой, преобразованной человеком природы.

Поскольку все стороны деятельности (объект, субъект и продукт) изменяются по ходу развертывания деятельности в тесной зависимости друг от друга — всякая деятельность изменяет субъекта, она отражена в его строении. Человек как субъект — совокупность всех общественных отношений, каждое из которых представлено определенным способом движения и взаимодействия материальных тел — но включенность в человеческую деятельность меняет все эти тела, заставляет их вести себя далеко не природным образом. В частности, органические тела, которые в классовом обществе принято отождествлять с человеком, тысячи лет настраивались на культурно опосредованные движения и уже не могут полноценно жить без таких опосредований, складывающихся в так называемое неорганическое тело человека.

Вместе с физиологией, меняется и психология человека: любой поведенческий акт расщеплен теперь на три уровня, соответственно тому как всякая деятельность развертывается в законченные действия, а действия представлены совместимыми с деятельностью наборами операций. В психологии деятельность характеризуют ее мотивом; действие направлено на конкретную цель; операции для чего-то предназначены. Психические процессы животного — отражают его место в ближайшей среде; они лишь обслуживают биологические взаимосвязи в животном сообществе и не выходят из этого круга. Вместо мотивов, целей и назначения операций — синкретическое нечто, побуждение, прототип человеческой психики. У человека (поскольку он действует сознательно) каждое действие соотносится и с контекстом деятельности (смысл), и с допустимыми в этом контексте операциями (значение); опосредованная целенаправленным действием зависимость операций от деятельности в общей психологии называется установкой.

Разум универсален; в идеале, человек участвует в жизни общества в целом, свободно включается во все производственные процессы, любые деятельности. В этой иерархии то одна деятельность, то другая выходит на первый план — но остальные никуда не исчезают, сохраняются в на низших уровнях. Обращение иерархии меняет расположение уровней; например, деятельность может свертываться в действия, а действия — в операции; при необходимости операция развертывается в действия, а действие в деятельность. В психологии животных — все на одном уровне, и объективные связи в окружающей среде (включая место в сообществе) напрямую представлены психическими образованиями — рефлексами (врожденными или условными).

Свертывание деятельности у человека приводит к ее представлению особыми психическими процессами — внутренней деятельностью. Другими словами, когда человек по видимости не участвует в общем труде — это вовсе не означает, что он не имеет к нему никакого отношения: всякий акт общественного производства связан с его восприятием всеми членами общества, с их мыслями, чувствами и переживаниями, — все это внутренние деятельности, которые в любой момент могут развернуться во внешнюю активность, но даже без этого влияют на все, чем человек в данный момент занят. Поскольку у животного нет ни внешней, ни внутренней деятельности — его психика всегда ориентируется на ближайшие задачи и не требует рефлексии по поводу собственных поступков.

Всякое движение предполагает определенные темп и глубину изменений; например, в механике вводят в рассмотрение скорости и массы. В пределах одного уровня иерархии, психика также допускает подобное представление — разумеется, в терминах именно этой формы движения, никоим образом не сводимых к физическим процессам; так, психологическое понятие эмоции вполне аналогично понятию импульса в механике (в старой терминологии: "количество движения") — но речь об изменениях в нервной системе, а не о перемещении тяжестей. Такое одноуровневое движение может быть представлено на вышележащем уровне (система в отношении к среде) обобщенными показателями (аналоги интегралов движения в физике); допуская однородность времени (или же равномерность, устойчивое течение деятельности), мы приходим к идее сохранения и превращений энергии. Эта универсальная парадигма работает на всех уровнях природы и общества — что никак не означает сводимости одного к другому. Психику животных и человека вполне возможно обсуждать в энергетическом аспекте — что никак не исчерпывает предмета и не отменяет необходимости строить альтернативные картины. Однако психические процесс у человека — свернутые деятельности, и их энергетика определяется отношением к труду, способом включения человека в культуру.

Мы вынуждены кратко напомнить эти фрагменты теории, поскольку эмпирионатурализм (когда наивность физиологических интерпретаций уж очень бросается в глаза) пытается свести любые явления внутри субъекта к психологии — чтобы хоть так протащить идею животности человека (и следовательно, его неразумности). В частности, любовь сводят к чувствам — а чувства безо всяких оснований отождествляют с эмоциями животных (поскольку у животных есть психика или какие-то ее аналоги). Из вышеизложенного ясно, что в терминах объективного строения субъекта (как иерархии деятельностей) говорить о развитии духа возможно лишь косвенным образом, с учетом влияния духовной культуры в целом на каждого члена общества. Это необходимая материальная база — но для любви этого мало.

Собственно духовность начинается там, где мы снимаем внешнее опосредование, заменяем его внутренним движением в субъекте. Нам по-прежнему требуется зеркало, чтобы увидеть себя, — но мы можем сделать зеркалом не объект, а другого субъекта (не обязательно того же уровня). Конечно, такое самопостижение предполагает некоторое воздействие на мир, в силу которого другой будет вести себя несколько иначе, и в продуктах его деятельности воплотиться это внешнее влияние. Однако в снятом виде такая цепочка выглядит прямым взаимодействием субъектов: 

субъектсубъект'субъект++
субъект'субъектсубъект'++

Такое, чисто духовное отношение допускает бесконечность объектных опосредований — но на этом уровне они не существенны, и важно лишь развитие одного через другого, тесная взаимосвязь двух "внутренних миров", духовное единство. Вот эта универсальная взаимозависимость и есть любовь, в самом общем смысле слова. Восстанавливая объектные опосредования — то есть, помещая любовь в контекст той или иной деятельности, — мы получаем один из возможных оттенков любви, какую-то из ее сторон или реализаций. В частности, половую любовь — или дружбу.

Для сравнения: известная из общей психологии схема условного рефлекса (стимул — обуславливание — реакция) лишь расширяет и усложняет картину биологического обмена веществ:

воздействие среды ⇒ (SCR) ⇒ органическое движение

В деятельности возникает внешне похожая схема:

объект ⇒ (SCR) ⇒ продукт

Однако здесь компоненты субъекта S, C и R — не просто природные процессы или их комбинации, а свернутые деятельности, в которых представлена материальная культура в целом — и которые вполне могут протекать вне субъекта и (по видимости) без его участия. Именно поэтому возможно изучение психологии человека объективными методами — подобно тому, как мы изучаем органические рефлексы; буржуазные ученые легко упускают из виду отличие окультуренного движения от природного — и потому впадают в эмпирионатурализм, отождествляя очень разные уровни самовоспроизводства мира (а идеологи господствующего класса всегда готовы иллюзию поддержать). В любом случае, внутреннее движение в субъекте в контексте конкретного производства выглядит просто технологической цепочкой, соответствием строения субъекта строению деятельности.

Напротив, в схеме любви как субъектного опосредования

SS'S++

развертывание приводит к схеме

S ⇒ (A'B'C') ⇒ S++

где A', B' и C' отражают не строение деятельности, а строение общения субъектов S и S' — и вбирают в себя духовную культуру общества на данном этапе исторического развития. Относительная независимость форм общения от форм производства приводит к традиционному представлению о любви как иррациональной, не подчиняющейся рассудку силе: мы любим не за что-то — а просто любим, и не можем не любить, как бы критически ни относились мы к деяниям предмета любви. В классовом обществе у влюбленных серьезный риск оказаться за гранью цивилизации — и погибнуть.

Как только любовь привязывают к деятельности, загоняют в узкий производственный контекст, движение духа утрачивает духовность как таковую и становится производственным процессом, а не общением:

O → (SS'S++) → P

В этой схеме предмет любви (S') можно запросто заменить абстракцией субъекта — идеей. Речь уже не о любви, а о соотношении материального и духовного производства, которые, конечно же, взаимосвязаны и влияют друг на друга. Формально это означает возникновение нового, коллективного субъекта — внутри которого развертывается обычная объектная ("психологическая") динамика. Вот почему попытки ввести "моральный кодекс" любви и дружбы, превратить их в общественный институт, — вместе с водянистыми вольностями выплескивают и самую суть: личные отношения — заменяют отношениями в коллективе, свободу — жизнью по понятиям.

Но когда все плохо — значит, в чем-то все же хорошо. Дух не сводится ни к одному из своих воплощений — но он не может существовать вне деятельности, и о присутствии духа мы догадываемся по вполне материальным следам. Ну, или не совсем материальным — поскольку мы уже умеем представлять вещами связи вещей (как в языке, или в плодах художественно-научно-философской рефлексии). То есть, говоря о том, как любовь проявляется в общественном труде (включая общение как труд), мы как раз и обращаем внимание что в любом творчестве не только есть что-то от творчества — но есть еще и нечто другое, к труду несводимое, — его дух. Потом, быть может, мы и это обозначим общественно полезными делами — но духовность снова проявится как существенное отличие от уже обозначенного. Было бы глупо останавливаться на этом (диалектическом) уровне и заводить догонялки в дурную бесконечность. Однако снятие противоположности природы и духа — только в целостности культуры, — и этим занимается философия истории; но здесь мы философствуем о любви. Поэтому пока лишь констатируем, что все виды любви взаимосвязаны — но обсуждать их по отдельности смысл таки есть; значит, и дружба заслуживает теоретического осмысления. Есть общая идея — частности уже не смогут расползаться по щелям.

Итак, в проекции на разные деятельности любовь проявляет себя по-разному, как особый оттенок этой конкретной деятельности. Поскольку ничто не мешает человеку (или иному разумному существу) участвовать сразу везде — из всех таких оттенков складывается целостная картина именно этой, бесконечно индивидуальной любви. Принципиальный момент — возможность совместной деятельности: если у двоих нет ничего общего, полюбить друг друга они могут лишь теоретически, в предположении, что при удачном стечении обстоятельств общее все-таки найдется. Однако подобная разорванность характерна только для классового общества, которое как раз и занимается воздвижением всевозможных барьеров, отделением одних от других. По уму — каждый способен включиться куда угодно, и обнаружить другого в том числе и там. Более того, поскольку всякое общение предполагает обмен деятельностями, влюбленные неизбежно расширяют круг совместных занятий — иногда сами не замечая того. В силу этого отличить одну разновидность любви от другой практически нереально — и только в классовой культуре они отчуждаются друг от друга и даже оказываются несовместимыми, взаимно враждебными.

Тем не менее, все это лики одного и того же — и потому все, сказанное об одном, годится и для другого. Как и половая любовь, дружба не зависит от того, чем друзья совместно занимаются: это отношение личностей, а не деловое партнерство. Точно так же, нельзя дружить "в одну сторону": друзьями становятся друг для друга, взаимно, духовное притяжение равно действует на обе стороны (даже если по видимости нет, и не может быть взаимности — как, например, в дружбе через века). Соответственно, друг не мыслит себя без друга — не может отделить себя, оставить нетронутым уголок интимности. Без пошлости самоизлияний — просто фактом духовного присутствия. Далее, дружба (как и другие материализации любви) не подчиняется влияниям со стороны и становится высшим критерием нравственности. Наконец, все это вместе взятое делает дружбу выражением духовной свободы — воспитывает вкус к свободе и требует устранить из общественной жизни все, что мешает людям быть свободными. Складывающаяся тысячи лет идиоматика языка отражает классовые реалии: узы любви, верность и преданность, долг дружбы... — все это не о дружбе, не о любви; язык любви — сплошное творчество, в нем нет идиом.

Теперь о различиях. Классовый человек — придаток органического тела, раб этой не очень удобной плоти; общество устроено так, что и культурные потребности соотносятся с этой условностью, вращаются вокруг нее, как солнце, планеты и звездное небо по видимости вертятся вокруг плоской земли. Переход к бесклассовому обществу произведет революцию и в этих допотопных представлениях. Но пока до этого далеко — и приходится считаться с догматами биологизаторского антропоцентризма. Один из них — выделенная система отсчета при описании движений духа; в наиболее полном развитии, как всеобщий принцип труда и общения, — это буржуазный индивидуализм. Любовь в таком представлении увязана с воспроизводством биологических тел, сведена к половой любви — а все остальное противостоит любви, хотя по всем признакам может быть на нее похоже. Следовательно, местечко для дружбы надо приискивать среди этого "остального" — изначально отделяя дружбу от любви "как таковой" (вульгарно-биологической). Прогрессивная сторона этой вульгаризации — допущение чего-то принципиально небиологического, что способно склеивать людей в одно целое не хуже полового влечения. В рефлексии это проявляется как особая, изначально общественная роль дружбы: с глубокой древности ее расценивают как собственно человеческую связь — в противовес полу и родству. Вавилонский эпос, как водится, начинает с любви (блудница Шамхат превращает полузверя Энкиду в человека) — но эпический стержень (собственно человеческая история) составляют подвиги великих друзей — Гильгамеша и Энкиду. Ревность Иштар (богини любви), не сумевшей одолеть дружбу, приводит к гибели одного из друзей — а другой пытается найти его в стране мертвых (у греков это превратилось в историю о странной любви Орфея)... Средневековые эпические поэмы также выстроены вокруг дружбы — лишь куртуазные поэты обращаются к половой любви, освобождая ее от биологических корней и превращая в любовь небесную (то есть, еще не любовь, а только мечту о любви).

Конечно же, все это не случайно. Осознание особой роли разума в мире, его несводимости к поведению животных или игре стихий, — дело непростое; во многом этот путь не пройден до сих пор — потому и возможны вульгарные воззрения эмпирионатурализма. Первоначальное, синкретическое самосознание человека разумного точно выхватывает самую суть: общественный характер производства делает каждого представителем общества в целом, носителем его духа. Дружба еще не стала культурным явлением (не путать с социальными институтами!) — но ее следы улавливают в институированных отношениях людей: свойство, товарищество, сподвижничество, партнерство... Пока муж и жена (и кровные родственники) "одна плоть" — здесь просто нет места подлинно человеческим отношениям, любви как единству общественно различных людей. Внешний характер формального общения позволяет обозначить этими абстрактными формами пока еще смутные идеи — поставить вопрос, озадачить далеких потомков.

Проблема в том, как совместить телесное несовпадение с духовным единством. Для половой любви слияние тел — непосредственно дано в ощущении, и можно принять сопутствующий этому психологический всплеск (катарсис) за нулевое приближение. Конечно же, на самом деле любовники переживают близость не как зверушки, а как общественные существа — и сама возможность (или невозможность) такой близости становится культурным фактом, определяет сознательную деятельность. Однако к такому пониманию человечество шло от античности две тысячи лет — и лишь в лице Фрейда краешком затронуло подоплеку тайны. Но телесный характер дружбы издревле объединял ее с половой любовью — иной раз трудно не перепутать. В классовом сознании, сводящим человека к его групповым ролям, телом дружбы становилось общее дело, реальное культурное единство как основа единства духа. Любитель тонких психологических различений Аристотель верно заметил, что даже корыстная дружба, в которой один поддерживает другого, содержит что-то от истинной дружбы, поскольку она дает возможность каждому из "друзей" проявить присущие им добродетели (вполне подобно несходству ролей в половой любви).

В XIX веке общественная суть человека со всей определенностью обозначена Марксом; он же говорит о нарастающем преобладании неорганического тела как совокупности всех культурно опосредованных способов действия. Орудия труда и предметы потребления — это уже не природные вещи, а продукты деятельности, предназначенные для использования вполне определенным, культурным способом. Человек остается человеком лишь поскольку он ведет себя культурно — и тем самым участвует в расширенном воспроизводстве культуры в целом. И воспринимает себя человек вместе со всеми своими неорганическими "расширениями" — не отделяет себя от вещей и связей, без которых ему никак не обойтись. Но это означает, что соприкосновение таких, неорганических тел вполне может вызывать переживания, сходные по характеру с чувствами любящих друг друга мужчины и женщины, — вплоть до остроты взаимопроникновения. Когда у ребенка отбирают любимую игрушку — для него это не меньшая трагедия, чем боль от ушиба или шлепка. Когда взрослый жертвует бытом или карьерой — это чисто физическое страдание, а даже небольшая удача — блаженство.

Отсюда один шаг до признания особой телесности дружбы: если половая любовь есть проекция духовного развития на органическое тело человека — дружба представляет дух движением неорганических тел. То есть, принципиального различия здесь нет — а ходячее мнение внедрено в массовое сознание веками классовой истории, придающей исключительное значение воспроизводству биологических тел. С одной стороны, аристотелевский критерий разделения:

дружба узнается по отдельным видам блага, на которые она направлена

Но ничто не мешает совмещать разные дружбы в иерархии совместной деятельности — и страстные любовники, например, запросто окажутся задушевными друзьями. Или не окажутся — ибо в классовом обществе некоторые проявления любви несовместимы в данное время в данном месте (но могут обнаружиться в других общественных условиях). Доступ к органическому или неорганическому телу связан с разного рода культурными ограничениями — даже для его обладателя, не говоря уже о возможных любовниках и друзьях.

Поскольку неорганическое тело для современного человека намного весомее органики, половая любовь в наши дни немыслима без крупицы дружбы: органическое тело человек воспринимает не непосредственно, а как бы со стороны, как одну из предоставленных в его распоряжение вещей, использовать которые следует лишь культурно предписанными способами (а их с младенчества встраивают в ребенка родители и другие взрослые). Неподобающие воспитанному человеку физические акты мы трактуем как дикость, неотесанную животность. Любовники никогда не ограничиваются сексом — для них важна и обстановка этого действа, и (порой длительные) прелюдии, и забота о последствиях. Рыночный секс добавляет еще и финансовые расчеты. Весь этот антураж предполагает какой-то уровень взаимного согласия и (как минимум) уважения к предрасположенностям другого. А это уже отношения по поводу неорганического тела — уровень дружбы. Собственно половой акт может в некоторых историях любви совершенно отсутствовать — присутствует лишь как виртуальная возможность. С другой стороны, дружба может порой приобретать эротическую окраску — и отличить ее от (разнополой или однополой) любви не так-то легко, да и не нужно. Такие отношения выходят за рамки традиционности — и судить о них следует по меркам другого уровня.

Буржуазное право регулирует имущественные отношения между людьми с использованием института семьи. До недавнего времени половую любовь признавали лишь в качестве одного из контрактных обязательств супругов — в странах развитого капитализма, вообще говоря. не обязательного. Любовь вне семьи также регулируется правовыми нормами — иногда в форме традиционной морали. Наконец, есть секс-индустрия, также подпадающая под соответствующую статью. Другими словами, существует специфическая отрасль общественного производства, связанная с индивидуальным воспроизводством членов общества в качестве представителей класса или рабочей силы; как и любая другая деятельность, она может стать формой любви или дружбы. Сообща занимаясь строительством семейного быта (неорганического тела для всех членов семьи), супруги вполне могут сдружиться на этой почве, независимо от присутствия половой любви. Если такой общности нет, семья требует иных деятельных оснований — а когда их нет, разваливается, или продолжает существовать лишь формально, в силу внешних ограничений. В некоторых случаях основой перерастающей в дружбу общности становится забота о детях; это вполне подобно тому, как объединяет общая заинтересованность в продукте труда. Конечно, партнерство возможно и без дружбы — но во многих семьях со временем нарождается хоть капелька дружелюбия (например, в форме привычки). Как всегда, правящий класс впереди всех — и в этой среде личные симпатии начисто стерты, заменены соображениями бизнеса; подпевалы из интеллигенции перенимают эту рыночную отчужденность — но отводят значительное место клановой солидарности, утверждению своего превосходства над всеми, кто ниже по классовой иерархии. Рынок изначально чужд любви и дружбе; выходцы "из хороших семей" не умеют дружить и любить.

Обратный процесс: когда брак по расчету пробуждает взаимный интерес — возможно перерастание дружбы в любовь. Не в смысле "стерпится — слюбится", а настоящее духовное единство, оживляющее все тела. Классовое общество изо всех сил старается этого не допустить. Однако универсальность дружбы неизбежно распространяет близость на все совместные деятельности — и даже то, что будто бы движется по отдельности, все больше пропитывается духом взаимоотражения и взаимоформирования друзей. Разумеется, формальность общения в классовой культуре заставляет совмещать в любых межличностных связях интимность и партнерство как вечные противоположности — и неразрешимость противоречия на каждом шагу приводит к внешним и внутренним конфликтам; однако сама эта конфликтность предполагает, как минимум, наличие конфликтующих сторон — а значит, духовность неизбежно просачивается в сколь угодно грязные дела. Например, выработка устойчивых предпочтений, когда прежде всего ищут нужные кадры среди "своих", — опирается не только на опыт партнерства и соображения устойчивости бизнеса, но и на неосознанное чувство духовного единства, своего рода бизнес-симпатию; связываться с выгодными, но глубоко антипатичными партнерами будут лишь при отсутствии (пусть даже не столь эффективных) альтернатив — либо при полном разложении личности, когда капиталист начисто превращен в вещь, орудие капитала.

Подобно половой любви, дружба как духовное сродство соединяет потребность в друге и заботу о нем; эти три стороны целого на уровне коллективного субъекта представлены его внутренним единством, тождеством и равенством различных.

Но точно так же, как и любая другая любовь, дружба способна соединять не только субъектов одного уровня, но и выстраивать межуровневые отношения. В качестве субъекта деятельности, человек разумно относится к своему неорганическому телу, поддерживает культурно необходимые условия целостности; в дружбе каждый из друзей нуждается в неорганическом теле другого — и заботится о нем, так что разные тела на практике становятся одним. Однако то же самое можно сказать и о коллективе — от случайных попутчиков до общества в целом. Межуровневые связи возможны между любыми формами коллективного субъекта — и любыми индивидуальностями. При этом возникает такое единство неорганических тел, которое традиционно не относят к дружбе, и называют как-нибудь иначе. Например, рачительное отношение к производственной инфраструктуре, соблюдение чистоты, разумная бережливость в расходовании материалов — может быть свидетельством особого, личного отношения человека к трудовому коллективу и обществу в целом. Точно так же, защита отечества для кого-то становится глубоко личным делом — и тогда простое товарищество пропитывается духом личной ответственности. Такие дружбы в классовом обществе не бывают вполне последовательными, свободными от корысти; для пост-цивилизации (коммунизма) они совершенно обычны и подразумеваются сами собой; в своем высшем развитии (намного выше коммунизма), разум вообще не делится на индивидуальный и коллективный: каждый становится всеми, а общество находят в каждом свое единичное выражение.

Традиционно, дружбу не мыслят без прямого контакта, регулярных встреч и напоминаний. В половой любви такие представления уже не столь безусловны: мировая литературы дает широчайший круг образов духовной близости на расстоянии — при сохранении (или даже подчеркивании) эротической основы. Конечно, искусство не копирует жизнь — но сама возможность подобных идей обусловлена реальным присутствием в современной культуре чего-то в этом роде, скрытого иногда за грубо телесной видимостью. Легко видеть, что и дружбе совсем не обязательно опускаться до уровня бытового приятельства, совместного времяпровождения. Все, что требуется, — совместный труд и представленность одного в другом. А это возможно не только на расстоянии — но и вообще без личного знакомства, и даже через исторические эпохи. Разум как универсальное опосредование связывает и прошлое с будущим. Как бы странно это ни выглядело на первый взгляд, вещь совершенно простая и очевидная: когда мы сознательно собираемся что-то сделать, мы уже предвидим, кто и как это потом использует; всякое намерение — заглядывает в будущее. В достаточно развитой иерархии деятельности, такое предвидение может стать очень далеким и опосредованным: человек не всегда знает, чем отзовутся его дела, — но он может быть уверен, что как-то обязательно отзовутся. Следовательно, кто-то из будущего сможет заметить и полюбить. Поскольку же вся культура пропитана своей историей (это прошлое и будущее снятые в настоящем), люди способны общаться в теми, кто жил задолго до них — и относиться к этому не менее лично, чем к девушке по соседству. Ходячие предрассудки проистекают из привязки человека к органическому телу — которое смертно, как и все живое; но есть еще и неорганическое тело — а оно не столь подвержено распаду и может продолжать оказывать влияние на людей сотни и тысячи лет (и, может быть, вечно).

Человеческие идеи — формы движения (и развития) культуры, универсальные схемы деятельности. Идея не может быть в полном объеме выражена средствами аналитической рефлексии — в искусстве, в науке или в философии; идея — нечто собирательное, представляющее единство всех частичных реализаций, и потому рождается как продукт совместной деятельности многих людей, а не кого-то одного, или небольшой группы. Тем не менее, каждый способен воспроизвести эту общую схему в своей обыденной жизни, в своем труде, — как одну из возможных материализаций. Такое воспроизведение присутствует в любой деятельности — и вовлеченный в нее круг идей представляет собой индивидуальный способ общения человека со всеми, кто с этой идеей знаком, — то есть, в итоге, со всем человечеством. Но точно так же и общество принимает иерархию индивидуального общения как еще одну идею — и встраивает ее в развитие культуры, делает частью духовности как таковой. А это, как легко видеть, пример межуровневого общения в иерархии субъекта — и взаимное развитие одного духа через другой вполне отвечает определению любви и дружбы. Следовательно, издревле известная любовь к якобы абстрактным идеям (Платон мне друг, но  истина  мне  ближе) — не просто метафора, а выражение сути дела: это любовь к обобщенному субъекту, которого разные люди и сообщества могут по-разному представлять в разные времена. Такая любовь вовсе не сводится к глубокому знакомству — она может быть страстной, и ради нее человек готов взойти на костер (пламя которого заставляет ярче пылать идею). На следующем уровне идеи начинают общаться меж собой — опосредованная форма человеческого общения. Мы можем запросто сказать: это с этим не дружит — хотя английское friendly больше говорит о дружественности разумно сделанных вещей.

Возможность общаться на равных с человечеством возникает в силу представленности в каждом субъекте мира в целом — и в частности, всех сторон культуры. Фактически, единичный субъект как бы пересаживает общество внутрь себя, воспроизводит его как часть себя (и тем самым делает продуктом внутренней деятельности). Но точно так же, дружба единичностей предполагает такое же принятие друга в качестве части себя, превращение человека в его идею — и общение с этой идеей как со всеобщим субъектом. А это означает, что в дружбе каждый из друзей воспринимается не только сам по себе, в свое конкретности, — но и как полномочный представитель разума вообще, вровень с человечеством (включая перспективы исторического развития). Так дружба возвышает каждого из друзей, приводит к росту иерархии духа.

Поскольку мы умеем дружить и без прямых контактов, через цепочку деятельных опосредований (вплоть до универсальных идей), вовсе не обязательно, чтобы друзья догадывались о существовании друг друга: дружба возможна и как культурное явление, заметить которое удается только со стороны. Это прямое следствие всеобщей связи в разумной деятельности: каждая деятельность обусловлена каждой, все связаны со всеми. Если труд сам по себе приносит человеку глубокое удовлетворение — можно быть уверенным, что есть и те кому это важно и нужно, и кто своим трудом стимулирует духовное развитие неизвестно кого. Формально, у человека нет друзей; фактически — их много, и будут появляться новые. Поэтому, если кто-то страдает от одиночества и мечтает о дружбе и любви, — он одинок по всей справедливости, ибо ничего еще не сделал, чтобы стать личностью и культурным явлением, подлинным субъектом деятельности. Расширяйте свое неорганическое тело до размеров вселенной — и оно не останется незамеченным. Жалуются на редкость настоящей дружбы лишь те, кто не умеет по-настоящему дружить. Чтобы найти любовь — надо искать себя.

Ложно понятая интимность — воздвигает глухую стену вокруг друзей или влюбленных, и в этой клетке любви остается только умереть. Особого рода литература преподносит это как смерть во имя любви — забывая, что любовь (и только любовь) дает бессмертие. Шумерская пословица гласит: дружба на время — рабство навечно. Нет! Рабство умирает вместе с животностью, а дух сбрасывает тела как засохшую листву и пробивается новыми побегами, и всякая дружба — на века. Представление о любви как тайне — классовой природы; подлинной любви (и дружбе) нечего прятать, она выплескивается через край любого сосуда, переполняет мир целиком! Дружбу не прячут, ею гордятся. Через дружбу человек не только открывает себя себе — он открывает себя миру в целом, заявляет о себе как о носителе разума. Если какие-то стороны этой вселенской личности не видны никому кроме одного или нескольких избранных — это бытие не человеческое, недостойное, постыдное: не духовная полнота, а уродство. У друзей нет секретов от окружающих — они именно дружбой значимы для всех.

В классовом обществе детей с малолетства воспитывают в духе слепого подчинения нормам права и морали, "светским" приличиям и "духовным" догматам. А главный закон рынка — все против всех. Игрушечные детские "дружбы" начинаются с обособления тесной компании, культивируют отличие своих от чужих, — это школа капитализма, отработка умения захватывать рыночные ниши, делать бизнес на исключительном доступе к средствам производства. Стоит ли удивляться, когда такие отношения становятся источником горьких разочарований? Но и этот горький урок буржуазное воспитание ставит на службу коммерции: умение держать удар и никому не доверятся вполне — обратная сторона беззастенчивой предприимчивости.

Воспитание способности любить — не вписывается в буржуазную систему социализации. Любовь и дружба вытеснены на периферию общественных потребностей, заменены социальными институтами. Вопросы духовности отданы на растерзание религиям — сплошные табу. Поэтому любви приходится примерять на себя дикие, рабские формы — либо выплескиваться стихийной ненормативностью (которую тут же объявляют нормальной для определенного возраста или рода занятий). В тисках всевозможных ограничений любовь не может быть свободной и разумной, стать продуктом общественной деятельности. Отсюда суеверия о непостижимости дружбы и любви, которые, якобы, ни от чего не зависят, приходят сами собой и не поддаются никакому учету и контролю... Точное отражение классовых реалий.

Пикантность в том, что в этой картине любовь и дружба все-таки есть! Более того, они ощутимо реальны — до такой степени, что животно-классовому обществу приходится учитывать неистребимую духовность — и защищаться от нее, поскольку духовная свобода нейтрализует рычаги экономического давления, подрывает устои всякого неравенства. Но пока общество противостоит человеку как чуждая сила, как отчуждение и принуждение, — любовь к человеку не становится любовью к обществу, и возлюбить человечество — не значит признать разумность общественного бытия. Для классового человека это своеобразный тест на собственную разумность, суждение от противного: если меня все устраивает — я не дорос до любви. Дружба принимает форму борьбы — и даже в индивидуальной дружбе сохраняется это "перетягивание каната", подстраивание друга (или его идеального образа) под себя — вместо того, чтобы просто оставаться собой. Здесь исток идеализации друзей и любимых, о которой так много рассуждают буржуазные рассудители. Другая сторона того же самого — неумение видеть друга, превращение его в объект, в зеркало, в котором созерцают лишь себя. Частный случай — назойливое самораскрытие, обнажение якобы глубин души (а на самом деле — плоской бездуховности). Это исповедь себе самому, в надежде, что зеркало окажется достаточно кривым, чтобы отразить низменное возвышенным, горбатое стройным... Настоящая дружба никого не выворачивает наизнанку — показывает, каков человек в деле, насколько он умеет устроить мир не по прихоти, не под себя, а для всех, всеобщим образом, — чтобы через это стало лучше другу; тогда и зеркала не нужны — счастье одно на всех.

Друзья не друг для друга — они друг в друге, они представляют единство мира: не просто вместе, а как одно целое. Интеллигентское сюсюканье над Сент-Экзюпери: "ты будешь для меня единственный в целом свете"... Это совсем не то! Наоборот: ты подаришь мне всю вселенную — и я подарю этот огромный мир тебе! Не поэтическая метафора — а самая суть любви.

Когда группа противопоставлена обществу — не может быть действительного единства: внешняя противоположность представлена внутренними проблемами. Поэтому в обывательских компаниях важную роль играют знаки формальной причастности, ритуалы и прочие "проявления" дружбы. Вроде взаимного вычесывания у обезьян. Но если влюбленные будут ласкать друг друга по обязанности — надолго ли хватит такой любви? Дружба чужда демонстративности; знаки любви улавливают не в том, как ее пытаются показать, не в признаниях, — видят любовь как раз в том, что возникает невольно, как бы само собой: мы чувствуем, когда другой думает о нас. И наоборот, если нет этой невидимой связи — никакими словами и дарами не убедить.

Уважение к другому — первый принцип любви. Если мы требуем от себя соблюдения внешних приличий в обществе посторонних людей — почему в отношениях с другом выглядеть пошлым скотом? Грубые шутки и пихание телесами — для стаи, для жизни по понятиям, для оскотинившейся солдатни. В любви как нигде важна чуткость, нежность, деликатность — внешний лоск превращается здесь во внутреннюю потребность. Нельзя насиловать духовность, связывать и использовать любимого человека; не потому, что так велит очередной "моральный кодекс", — а по велению сердца и разума: несвобода одного есть также несвобода другого. Только так поиск любви становится поиском пути к себе. Не однобоко, не абстрактное "самопознание" — а становление в любви, созидание себя через другого, без которого личности вообще нет. Сводить дружбу (любовь) к простому самораскрытию, обнаружению неожиданных даже для себя глубин, буржуазный призыв "стань тем, что ты есть!", — представляет дело так, будто бы в человеке уже есть зародыши любых достижений — и надо лишь ловить момент, чтобы вытащить их на свет, блеснуть и самоутвердиться; если такое случается в дружбе — дружба опять низводится до голой утилитарности: друга превращают в средство, в объект. Суть же в том, что до любви человека вообще нет! — он как раз и возникает в любви, воплощает ее. Отсюда слащавая буржуазная романтизация: ребенок (или итог труда) как плод любви, видимое единство любящих... Да, любовь может одухотворять продукты совместной деятельности — вплоть до возникновения нового субъекта; однако это "дитя" — лишь частичное воплощение любви, одна из граней универсальности (которая вместо этого может воплотиться в чем-то другом, что вовсе не бросается в глаза). Каждый из друзей творит другого, а не просто отражает или отражается в нем; все остальное — побочный эффект (в рыночном понимании — с разными знаками).

Любовь многолика — но классовое общество сталкивает стороны единой любви внешним образом, как множество разных, классово ограниченных любовей. Ни одна из них не может дать чувство духовной полноты — и в любом сочетании чего-то не хватает. Ясно одно: замкнуться в любви — погубить любовь. В терминах разобщенного мира, А. Макаренко предельно точен:

... любовь не может быть выращена просто из недр простого зоологического полового влечения. Силы "любовной" любви могут быть найдены только в опыте неполовой человеческой симпатии. [...] И чем шире область этой неполовой любви, тем благороднее будет и любовь половая.

Ближе к концу XX века ту же идею встречаем у поэта:

Любовь ничто, когда она одна.

Но так же и в дружбе: умение дружить вырастает из очень разных дружб, каждая из которых может выглядеть частичной, оторванной от других; однако благодаря возникающему в творческой деятельности единству этих единичностей каждая их них обретает духовность, которой не смогла бы достичь сама по себе. Чем шире горизонт — тем ближе к универсальности, к разуму, — к устранению любых горизонтов. Когда Аристотель доказывает, что друзей не должно быть много — молчаливо предполагается классовый человек, ограниченный готовым набором приличествующих происхождению и достатку общественных ролей. Свободный человек — ничем не ограничен, и (прямо или косвенно) участвует во всем; но в этом случае все люди становятся его друзьями, и бесконечность любовей сливается в единую, бесконечно разнообразную. Человек не присваивает мир — а отдает себя миру, творит мир и себя в нем. Это не Руссо: "две души в одном теле"; скорее, наоборот: сколько угодно тел для каждой души. По отношению к другу — неуместна идея ценности: друг бесценен — и потому один друг не может мешать другому (а не как у буржуазных детенышей: кого ты любишь больше?).

Однако в классовом обществе внешние, формальные отношения могут не совпадать с движениями духа — и возникает характерная раздвоенность, отчужденность человека от самого себя. Дело доходит до того, что "заклятые друзья" жестоко конкурируют на экономическом поле — хотя толкает их к этому нечто совсем иное: невозможность обойтись друг без друга. В художественной литературе хватает образов таких, отрицательных дружб. Приглушенные формы — сердечная тоска, совесть, горечь успеха и неразделенность бед. В попытке избавиться от несовместимости себя с собой — угар увлечений, лихорадочный поиск замены, стремление заполнить одну пустоту другой. Потом наркотики, жестокость, цинизм, безразличие, долг... — лишь бы сбежать от разума, превратиться в животное, в вещь. В буржуазном понимании любовь — возможность обладать и принадлежать. А внутри пустота — которую тут же заполняет что-то природное, нечеловеческое. Когда нет поблизости друга — становятся орудием врага.

Разум не ограничен во времени и в пространстве — и близость не знает границ, она вне времен. Желание "приобрести" друзей здесь и сейчас — отрыжка капитализма; так ищут не друга, а "крышу", заслон от мерзостей классового бытия. Дружба — не формальный союз: ее нельзя "заключить", в нее нельзя "вступить"... — дружбу надо всю жизнь выстраивать, выстрадать, предвкушать и осуществлять. Тогда и дружба дольше жизни — и жизнь не заканчивается никогда.

В условиях развитого капитализма разделение труда нередко захватывает и внешнюю строну дружбы — и приходится дружить "по отдельности", и будить ревность... Однако дружба как таковая не признает внешней отчужденности: даже если два человека ненавидят друг друга, ревнуя к третьему, — они все равно вбирают личность друга целиком, включая все "лишние" дружбы, и тем самым предмет ненависти становится жизненно важным — превращается в источник духовного развития, предмет любви. Жить интересами своего друга — значит, живо интересовать всеми, кто интересен ему. Как это будет проявляться внешне — зависит от экономики.

Такое, не ограниченное парными (или групповыми) отношениями единство исключает вопрос выбора, предпочтения, сопоставления. Поступок, продиктованный одной дружбой, — равно отвечает всем другим (опять же, независимо от формальных проявлений). Дело не в компромиссах, не в способности всем угодить: высшая духовность состоит в том, чтобы снимать навязанные извне противоречия, заставить мир стать равно приемлемым для всех. В разделенности цивилизации бывает очень непросто этого достичь; но в основу деятельности все равно ложится стремление к единству — необходимый минимум разумности. В связи с этим иначе выглядит излюбленный пример буржуазных "теоретиков": у Лукиана описан случай, когда скиф бросает в огне жену и детей, но спасает друга; это трактуют как возвышение дружбы над прочими привязанностями, ее исключительную культурную ценность. На деле тут ни дружбы, ни любви. Боевое товарищество — внешне предписано раннеклассовой традицией, а жена и дети — всего лишь движимое имущество, дело наживное... Если бы "скиф" любил жену — он бы ее не бросил, не отделяя ее спасение от помощи другу. Скорее, он мог сам погибнуть — но не отказался бы от любви. Даже когда в языках возникают разные обозначения для дружбы и любви — друзей по-прежнему любят, а любимая — милый друг...

Любовь (или дружба) не предполагает образования устойчивых пар или групп; но, точно так же, она не предполагает и их отсутствия. Если кому-то с кем-то хорошо — на здоровье! пусть переплетаются судьбами, как Тристан и Изольда, или Маркс с Энгельсом. Более того, вполне возможно, что у человека (в границах формальной биографии) будет один-единственный друг; главное — чтобы такое единство не стало формальным, не препятствовало другим путям любви (например, сильно опосредованным отношениям формально незнакомых людей). Вопрос об "устойчивости" и "стабильности" отношений в дружбе вообще неуместен: любовь невозможно потерять! — как это ляжет на движение материальных тел — дело десятое. Если кто-то после смерти любимого человека испытывает острую потребность "развеяться" в общении с кем-то еще — значит, любви и не было, — а было что-то другое. Что бы ни происходило с нашими телами — любимые всегда рядом. Поэтому попытки попов объявить любовь к богу высшей ценностью поскольку он тот, "кого нельзя потерять" (Августин), — убогий обман. С другой стороны, любовь не сама по себе сущая абстракция — ее надо строить, творить, создавать как мир. Религии в унисон вещают, что люди кем-то сотворены, — что их творцы вне нашего мира; следовательно, бога невозможно сотворить по своему образу и подобию — и полюбить, как другого себя. Конечно, там, где ничего нельзя обрести, — и терять нечего. В любви мы взаимно создаем друг друга; но сотворенный человеком бог — вроде бы, уже и не бог, а всего лишь кумир... Так зарождающаяся любовь обожествляет нечто телесное, относительно случайное, — и приходится избавляться от этой божественности, очеловечивать созданное нами божество, возвышать до подлинной духовности, приводить к разуму. Глубокая, искренняя вера кажется влечением к богу; на самом же деле это зародыш любви к человеку — пока еще не найденному и обозначенному первым попавшимся именем. При малейшей возможности такая "небесная" любовь превращается в земную. Слишком много веры  — тяжкий грех; религия требует не веры, а послушания. Тем более не лишены оснований опасения теологов, что сильная эмоциональная привязанность к человеку отвратит человека от бога; однако дело не в эмоциях, а в свободе духа: любовь пробуждает разум, и если кто-то научился любить — он выше любых богов.

Неразрывная связь со всеми, кто сделал человека тем кто он есть — фундамент всякой духовности. Утрату части неорганического тела переносят отнюдь не легче, чем потерю органа; тем более трудно расставаться с любимыми: это не та боль, которая притупляется со временем, — это немеркнущее переживание.

Осознание единства — не приходит само по себе: оно всегда представлено душевным подъемом по поводу совместной деятельности, вдохновением и постижением. Когда человек любит, он не думает о любви, он просто счастлив — это его нормальное состояние. Чувство потери говорит о духовных проблемах — но столь же красноречивы и любые экзальтации, заметность того, что в идеале подразумевается само собой: если человек обращает внимание на свою любовь — он этим отделяет себя от нее, и значит, в обществе что-то пошло не так. Обостренная чувствительность — это симптом.

Но традиционные представления о дружбе (а тем более о любви) отводят "эмоциональному сближению" значительную роль — на том основании, что это глубоко личное, не поддающееся централизованному регулированию. Например у вроде бы советского психолога И. Кона  читаем: 

Общество заинтересовано в безусловном выполнении социально значимых обязанностей, но оно не может предписывать людям испытывать те или иные чувства.

Так эмпирионатурализм смешивает смутное ощущение отличия духа от экономики, наивное представление о природности человеческих чувств, и подпитываемые буржуазной пропагандой иллюзии об "автономности" личной жизни.

Да, любовь способна пробиться сквозь уродливость классовых форм, как бы ни пытались господа выкорчевать заразу духовности. Но психология тут ни при чем; чувственность — это следствие, побочный эффект, вторичная функция любви. Тот же Кон ссылается на известное с глубокой древности мнение, что совместный труд психологически сближает людей — но это далеко не всегда любовь (помните кота Матроскина?). Эмоции возможны и у животных: это всего лишь "количество движения" — как и в физике, они характеризуются величиной (произведение меры инертности на скорость изменений) и направлением (в психологии предполагается пространство внешних стимулов, которые у человека превращаются в мотивы деятельности). Когда деятельность направлена к одному и тому же — направления этих векторов согласованы (хотя и не обязательно совпадают); скорости движения связаны с темпом деятельности — и тоже синхронизованы, а потому уровень эмоциональности в каждом конкретном случае существенно зависит от развитости внутренней иерархии субъекта, его психологической "массивности". У человека (в отличие от животных) это движение во многом обусловлено общественными причинами; поэтому говорить о невозможности общественного контроля никак не приходится. Воспитание человека как раз и призвано "предписывать" ему подобающие чувства в предусмотренных законом и традицией ситуациях; в классовом обществе испокон веков известны технологии психологической манипуляции — а политтехнологи (промыватели мозгов) умеют весьма эффективно подчинять симпатии широких масс корыстным интересам кучки политиков (без чего не обходится ни одна предвыборная кампания). Задача любви — освободить дух, вывести его из-под внешних запретов и побудить к самостоятельности, к творчеству, к личной ответственности за плоды своего труда (а это и есть становление человека как личности).

Любовь и дружба — не нуждаются в броских демонстрациях. Это не значит, что бурные страсти запрещены: если они уместны — сколько угодно! Только не надо думать, что это и есть любовь. Даже тихая душевная привязанность — лишь формальность; главное — духовное единство, а не то, как оно проявляется. Следовательно, муссируемое в буржуазной литературе противопоставление "инструментальных" и "экспрессивных" функций общения — в контексте любви вообще бессмысленно: все эти частности просто не имеют отношения к делу. Нам вешают лапшу на уши (Кон):

Объективный научный анализ позволяет расчленить явление, выделить его составные части, отделить реальное от воображаемого, идеал — от действительности, сущее — от должного.

Вот точная формулировка того, как не следует поступать ни при каких обстоятельствах! Отделять идеал от действительности — значит убить его; отделять сущее от должного — значит остановить творческую деятельность; явления надо не расчленять — а анализировать, смотреть с разных сторон, чтобы свести частности воедино (как объемное тело на старых чертежах представляют характерными проекциями). Изучать особенности — только для того, чтобы уяснит себе общее.

Рационально объяснить дружбу — значит свести ее к каким-то утилитарным, нормативным или ситуативным соображениям, подвести под общее социальное или психологическое правило, закон. Наука обязала делать это, и ее прогресс здесь неоспорим.

Рациональность — диктат. Тем более такая, гнусно утилитарная. Сводить, подводить — всячески уродовать... Зачем? Не все нужно объяснять; настоящая наука не терпит филистерского фанатизма. Якобы научные изыскания ни на йоту не продвинули постижение дружбы и любви — потому что на самом деле они занимаются чем-то совсем другим. Только и остается сетовать на неуловимую "нерассуждающую самоценность" — тогда как дружба выше базарной страсти прицениться, а рассуждать разумному существу порой вполне уместно (хотя и не всегда рационально).

Существенно, что единство в любви и дружбе не только имеется "по определению" — оно там и рождается, его нельзя привнести извне, "включить" или "выключить". Чтобы стать друзьями — надо вместе трудиться; этого недостаточно — но это необходимая предпосылка. Совместность — это и есть определение близости; далее две стороны: экономическая (участие в производстве) и духовная (общение). Даже уродливо классовые формы экономического единства, когда одного возможно запросто заменить другим (рабочего выбросить на улицу и нанять нового, а новый барин — не лучше прежнего), в творческом общении превращаются в новый уровень духа (классовое сознание); поскольку же в труде есть элемент творчества — он снимает различия, делает объединение свободным, когда уже нет надобности делить и обязывать. В полном соответствии с уровнями самодвижения мира (существование, жизнь деятельность), случайная близость становится близостью по необходимости — а потом и универсальной близостью, дружбой. Отсюда ясно, что в дружбе (и любви) глупо говорить о "выборе": человек не выбирает, кого ему любить; это любовь его выбирает — рождается из суетной пены там, где мы есть, и в тех формах, в которых мы есть. Выбор — подразумевает рассудочность, оценку, расчет; в нем нет любви — дело которой созидать, а не анатомировать. Дружим мы не по выбору, не отделяя друга от прочих людей, а наоборот, сознавая невозможность быть иначе, неуместность выбора, — и тогда друг не противоположность обществу, а его персонификация, — часть, тождественная целому. В классовом обществе человек зачастую вынужден выбирать: его ставят в такие условия, в которых всякая интимность затруднена, подчинена регламенту. Получается, что мы любим не тех, кого выбрали, а выбираем не по любви. Формальные дружбы замкнуты в "своем" кругу (по возрасту, полу, общественному положению); замуж выходят за подходящую партию. Что-то перерастает в духовную близость — но большая часть остается неполноценной условностью, и разваливается при изменении жизненных обстоятельств. Социологические опросы о причинах прекращения прежних дружеских связей выводят на первое место перемену местожительства; как тут не вспомнить Шекспира:

                            Love is not love
Which alters when it alteration finds,
Or bends with the remover to remove.

Человек изменяет себя, помещая себя в искусственно созданную среду; это нормально. Однако в классовом обществе размещением занимается господствующий класс — и саморазвитие превращается в манипуляцию. Буржуазные философы трактуют свободу воли как возможность выбора, свободу совести — как выбор религии, свободу наций — как право на самоопределение... При этом нет и речи об освобождении от самой необходимости выбирать — когда человек сознательно творит себя, а не изменяется под влиянием извне.

Раздробленность буржуазного сознания — другая сторона рынка; одно отрывается от другого — конкурирует с ним. Отсюда путаница в идеях, вызванная неуместным противопоставлением. Например, дружно цитируют высказывание Гегеля:

дружба основывается на сходстве характеров и интересов в общем совместном деле, а не на удовольствии, которое получаешь от личности другого.

Удовольствие нельзя отрывать от дела, противопоставлять ему; дружба не всегда удовольствие — но однозначно удовлетворенность, индикатор совместимости в деятельности, духовного единения. Точно так же, нельзя трактовать сходство как абсолют: оно развивается через участие в общем деле — но предполагает и первоначально синкретическое единство, и различия, индивидуальность.

Вспоминаем: вместе — не значит рядом. Совместное дело может длиться тысячелетиями — и захватывать все народы всех континентов. На какой стадии произойдет контакт органических или неорганических тел — вопрос исторической случайности. Вполне возможно, что он вообще не произойдет — и о единстве тех, кто никогда не слыхал друг о друге, люди узнают по оставленным в духовной культуре следам. Два математика доказывают одну и ту же теорему независимо друг от друга, иногда с интервалом в сотни лет; наука равно принимает вклад обоих, называя теорему двойным именем. Эпические поэмы — плод векового собирательства строк, принадлежащих очень разным авторам; читателю предъявляют условное имя создателя, абстракцию художественной целостности. Нам вовсе не надо знать, кого история подружила таким, опосредованным образом. Точно так же, например, наша дружба с Марксом — намного прочнее бытового приятельства; пусть мы никогда не виделись — но все равно неразделимы: мы духовно растем через Маркса — он так или иначе растет через нас.

У каждой любви своя история — и она по-разному развертывается в истории человечества. В древности внешнее и внутреннее единство не разделены — и с тех пор повелось говорить об alter ego. Синкретическое единство разрушается по мере становления представлений о личности, индивидуальности, — и на излете средневековья остро встает вопрос об идентификации в дружбе, о единстве заведомо различного. Отсюда современные рассуждения о том, как друзья порой воспринимают себя как единое целое. Но такого субъективного единства недостаточно: надо чтобы и окружающие воспринимали друзей как целое — "путали" одного с другим. Восстановление первобытного синкретизма на новом уровне предполагает сознательную деятельность, сотворение единства.

Буржуазное сознание соединяет тождество и различие в идее равенства. О том, что невозможно дружить с неравным, читаем еще у Аристотеля, который отстаивал строгое разделение свободных людей, женщин и рабов; дети в этой иерархии занимают промежуточное положение — и становятся людьми, наследуя отцовское имущество (но даже очень богатые наследницы не имели права свободно распоряжаться богатством и собой). Античная дружба — только между свободными; о дружбе между женщинами или рабами речь вообще не идет. Средние века допускают дружбу внутри сословия; между уровнями — лишь покровительство или служение. Только при капитализме все люди становятся формально свободными — и все равны перед законом (то есть, в качестве рыночных агентов). В экономическом плане равенство превращается в пропасть между богатыми и бедными; однако по мере преодоления сословных, этнических и религиозных предрассудков все крепче сознание духовности как принципиально неотчуждаемого блага, которым в равной мере наделены все. А это солидная основа для становления подлинной дружбы как единства свободных личностей. Тогда общественное признание дружбы как культурного института вытесняет настоящую дружбу из правового поля и расхожей морали: свобода человеческих отношений не вписывается ни в какие нормы, что, с одной стороны, выбивает у обывателя почву из под ног и вызывает растерянность и страх, — а с другой стороны, укоренившееся представление об экстраординарности дружбы, выхода за все мыслимые рамки, подпитывает иллюзию о дефиците дружбы, ее практической недостижимости. Буржуазная пропаганда умело использует и то, и другое для внедрения в массовое сознание мысли о несбыточности, а следовательно, и ненужности дружбы и любви: питайтесь формальными суррогатами — тем, что есть на прилавках... Таким образом, даже неподчинение любви никаким правилам пытаются сделать правилом; но любовь не следует и этому правилу: ее вообще не волнует соответствие чему бы то ни было!

Типичный пример — (якобы научный) поиск законов ("формулы") дружбы и любви. Но свобода — вне закона. В том числе и этого — ибо она может свободно принимать облик объективности или общественной связи. Знание закона в этом плане ничем не отличается от незнания. Одни говорят: восприятие друга глубоко субъективно, заведомо предвзято, — мы не можем верно оценить его человеческие качества и принимаем целиком, как он есть, со всеми его достоинствами и недостатками. Другие возражают: умение объективно воспринимать другого — основа подлинного единства; такая дружба требовательна — и потому лучше всего способствует духовному росту друзей (для чего все и затевалось). Но любые оценки — предполагают возможность (или хоты бы допустимость) использования, что с дружбой никак не вяжется. Объективно или субъективно — никакой разницы: в первом случае это отчуждение, отстранение, формализм (следовательно, невозможность объективности); с другой стороны, всепрощение — тоже формальность, при которой дружба вырождается в групповщину, партийность, стайность — в животность (и потому невозможность субъективности). Любовь не зависит ни от чего — и все облагораживает, возвышает: кажущаяся требовательность в дружбе — совместная борьба с тем, что ей мешает; кажущаяся терпимость — вытеснение низменного высоким, устранение барьеров и границ.

Как только складывается классовое представление о дружбе — тут же встает вопрос о том, где ее искать. Независимо от понимания, все признают, что дружба это здорово, и нужно, и важно, и вообще... Вон, еще античный Еврипид писал:

Добывайте друга, люди, недостаточно родных.
Верьте: если слит душою с нами чуждый, то его
Мириады близких кровью не заменять одного.

Обнадеживает намек на принципиальную неформальность дружбы, выведение за рамки экономических (родственных) связей. Напрягает необходимость добывать: когда чего-то добиваются с чрезмерным усердием — это подозрительно, и на возвышенную духовность не тянет. Замените здесь слово дружба на слово деньги — и вот вам буржуазно-рыночный идеал, без намордника! А мы дружбу на деньги менять не хотим. Любить по плану — не вяжется с идеей духовной свободы. По жизни, никто не планирует дружбу — просто влюбляются, и все; как само получилось. Всякая любовь — открытие, неожиданность, — а не индустриальный продукт. Как мы будем выходить на новый уровень духовности, когда в дружбе нет ничего нового? Нет, мы не отрекаемся от сознательного самосозидания и разумности духовной жизни! Но сознательность и разумность — не расчетливая рациональность. Разум не для того, чтобы строить себе тюрьму; ему по душе встречи с неизведанным. Зато если встретили — надо узнать, угадать, не пройти мимо. Для этого все наши теории — а вовсе не для высасывания из пальца или вымучивания по образцу. В разумно устроенном мире — что бы ни произошло, придется ко двору, откроет какие-то стороны духа; и не надо ничего искать — делать надо. На любом материале, везде и во всем, где бы ни пришлось совместно трудиться. И будет как у Гассенди: сначала товарищество с практической целью — затем взаимная любовь, которая поддерживает дружбу безотносительно к этой первоначальной цели. То есть, мы дружим не для того, чтобы дружить, — а чтобы вместе творить миры.

Если же исходить из буржуазного регламента, когда иметь друзей положено всякому благонамеренному гражданину, — придется работать по обычной схеме: поместить тело в такую среду, в которой вероятнее всего нарваться на родную душу и обрести вечное блаженство. И тут у больших ученых мозга за мозгу: с одной стороны, нужно, дескать, обеспечить максимум контактов — а то выбирать будет не из кого; другая сторона — от изобилия может и стошнить (снова Кон):

Текучесть и множественность межличностных контактов, с одной стороны, снижает значимость каждой отдельной связи, а с другой — интенсифицирует потребность в устойчивой близости, эмоциональном тепле, психологической интимности.

Уже знакомый букет заблуждений. Почему обязательно снижает? — при каких условиях? Бывает же и наоборот: подчеркивает, усиливает одно другим. Чем шире круг общения (не в смысле дурной "экстенсивности", коллекционирования знакомств, — а разнообразно, универсально), тем разумнее поведение; чтобы не принимать случайные связи за любовь. Количественный подход к "значимости" — это базарная психология: рост предложения сбивает цену. А самая виртуальная дружба — по-своему уникальна и важна; торг тут неуместен. Далее, почему опять выбирать? — нет, мы хотим сразу всего! И не желаем мы ничего "интенсифицировать". Тем более, что факты не в строку: у некоторых реалии бытия начисто отбивают всякую охоту с кем бы то ни было общаться; для этого буржуи даже придумали модное словечко: аутизм. Опять же, сводить любовь к взаимным поглаживаниям — полнейший наив: нет, конечно, из этого тоже может вырасти любовь (см. выше о Гассенди); но интимность — таки не психология, это более широкая категория. Наконец, зачем всегда искать устойчивости? Все хорошо в меру. Тем более, что неустойчивость одного всегда связана с вечностью другого. Но чисто по жизни: если мы строим дом, нам важно обеспечить долговечность дома — а не строительных лесов.

К чему приводит буржуазная наука — читаем у того же автора. Прежде всего (как мы и подозревали), человек не сам помещает себя в "питательный бульон" — ему подбирает среду общество, преследуя далеко не благотворительные цели. Вместо освобождения человека от средневековой общинности — возрождение соседских связей; вместо интересной жизни для всех — клубы по интересам; особые программы для стариков, которым, якобы, "приятно и полезно находиться в своем кругу"; специфически молодежные тусовки (вроде спортивных танцев); общества одиноких женщин или анонимных алкоголиков... То есть, вместо того, чтобы дать каждому прямой доступ к любым уголкам культуры, — рыночная дележка, чтобы одни не путались под ногами у других. И снова: чисто физиологическое общение, компания зверушек (или скорпионов в банке). Сегодня к этому добавляются технологии компьютерных сетей — которые еще больше обезличивают человека, делают тканью виртуального организма. О том, чтобы свободно общаться со всеми предшествующими и последующими поколениями — и речи нет. А это, ведь, бесконечно интереснее организованных добрым начальством или самодеятельных кухонных посиделок! И не надо нам про ограниченные возможности. Если кто-то чего-то не может — вот постановка задачи для общества в целом: изыскать, обеспечить возможность — переделать мир так, чтобы снять вопрос. Цивилизация не позволяет классово ограниченным существам напрямую влиять на развитие культуры — опосредует отношения человека к обществу буферными образованиями, всевозможной групповщиной; нормативное общение вписано в узко-групповые рамки — и не столь опасно для власть предержащих. Бесклассовое общество освобождает личные отношения от этой посреднической нагрузки; так люди, наконец, могут заметить друг друга — и возможна свобода, дружба, любовь. Когда никто не предписывает, чем заниматься друзьям: если кому-то хорошо вместе смотреть телевизор — это для них не менее возвышенно, чем философский треп или музицирование.

Антибуржуйская позиция — начинать с экономики: создавать условия для совместного творчества; какие дружбы из этого вырастут — не столь существенно: главное, чтобы выросли какие-нибудь. Пока человек экономически привязан к одному (или нескольким) из возможных производств — его дух связан по рука и ногам. Дружба вырастает из товарищества там, где товарищество остается лишь фундаментом — не превращаясь в обузу; экономическая свобода позволяет дополнить производственные связи духовными. Иначе вызревает лишь групповая солидарность — следствие неразвитости способа производства; она противоположна любви, это признак животности. Закономерное следствие — отказ от себя, идентификация, психологическое оправдание групповщины; как и настоящая дружба, идентификация возможна с теми, кого давно уже нет (например, с философской школой, или с религией, растерявшей былых адептов), — и с тем, чего еще нет (жизнь в мечтах). Однако в дружбе человеку вовсе не надо ни с кем себя отождествлять: он все время остается собой, становится собой, — и ему в голову не придет чего-то ожидать от друга, или делать что-либо ради него, — или как-то иначе мерить себя другим, а другого по себе. Разговоры о сходстве и различии просто неуместны: человек не сопоставляет себя с другом — каждый из них представляет собой их единство. Собственно, к этому и призывает нас разум: не делить, не соединять, — а быть вместе и развиваться всем сообща.


Примечания

01
Когда Монтень говорит, что любовь — "лихорадочный жар", а дружба — "теплота постоянная", — ниточки тянутся к унаследованной европейцами античной традиции, некритически пересаженной в развитый феодализм.

02
Название условное, дань традициям марксизма; это расширение плоти субъекта может включать как неживые вещи, так и самые разные организмы, включая растения, животных и других людей. Вероятно, следовало бы называть его как-то иначе: например, "культурным телом" — в противовес природному.

03
Знаком ++ обозначено "приращение" субъекта в ходе общения с другим (предметом любви). В программировании так обозначается операция "инкремента" — которая может означать очень разные изменения, в зависимости от строения объекта (простейший пример — увеличение числа на единицу).

04
У кого-то из фантастов — забавный рассказ об обществе, в котором автомобиль воспринимается как одежда, и выйти из машины — все равно что оказаться голым.

05
Здесь у Аристотеля друг обозначен как philous (от philia — любовь или дружба как духовное сродство, близость).

06
Вспомним циничное одиночество Эмиля в педагогическом проекте Руссо.

07
И. С. Кон, Дружба. — М.: Политиздат, 1980

08
Бессмысленность социологических опросов очевидна хотя бы из того, что никто толком не знает, о чем идет речь. Что называть дружбой? прекращением? причиной? По логике, надо сначала ввести собеседника в курс, предложить единую платформу, — на которой сможет устоять вопрос; иначе это лишь статистика знания словарных статей — и разные эксперименты приводят к разным выводам.


[ВОСПРОИЗВОДСТВО РАЗУМА] [Философия] [Унизм]