В ожидании поезда
[Воспроизводство разума]

В ожидании поезда

Про телепортацию все слышали. Когда хочется куда-то побыстрее и без дорожных неудобств, — самое оно перемещаться чисто мысленно: представил себе, что уже побывал в точке назначения — и поди докажи, что тебя там отродясь не было! А с другой стороны — может быть и вправду был? Почему обязательно присутствовать везде в облике руконогой зверушки? — есть места, куда в таком виде никак не попасть! Мы знаем, что происходит на далеких звездах — и внутри нашей домашней звезды; мы представляем себе, как молекулы гладят друг дружку электронными облаками; наконец, мы можем вообразить себе кванты пространства-времени — или глянуть со стороны на вселенную целиком. В конце концов, чтобы куда-то попасть, человек должен это "где-то" уже иметь перед мысленным взором как сознательную цель; иначе (по меткому замечанию некоего Карла Маркса) как-то не по-человечески получается... Вне зависимости от того, собираемся мы путешествовать осязаемо — или задействуем творческое воображение.

Бурные события XIX века во многих пробудили желание оказаться там, где не все так печально — и люди таки умеют относиться друг к другу по-человечески, а не грызутся, как бешеные звери по каждому поводу и без повода. Но в действительности — триумфальное шествие капитализма, она победа за другой, — и даже самые упертые смекнули, что без индустриальных кошмаров просто невозможно обеспечить относительно сносное существование тем, кто по классовому статусу достоин заниматься рефлексией. Поэтому решили так: пусть это мир кривой и поганый — мы изобретем себе чистый идеал и будем носить его в себе назло занюханным будням: мы уже там, и незачем что-либо по жизни предпринимать — руки марать. Такие господа назвали себя романтиками, и принялись усиленно продвигать означенный тезис в искусстве и философии, вызывая в публике широкий спектр чувств — от восхищения до отвращения. Восхищались те, кому по должности положено хранить покой господствующего класса: кто гонит волну — у того просто недоразвитое воображение, и надо не экспроприировать экспроприаторов, а блюсти моральную чистоту, возлюбить не только ближнего — но и тех, кто на той стороне бездонной классовой пропасти. Дескать, железную дорогу в будущее пусть строят — но господа будут ездить отдельно, первым классом (хотя все, вроде бы, едем в одну сторону). А у кого совсем с финансами худо (или укачивает в пути) — кто вам мешает романтически телепортироваться?

Легко догадаться, что без попов не обошлось. Дескать, у нас есть сведения, что один таки телепортировался прямехонько на ту сторону, а перед этим пообещал всем, кто согласен жить по понятиям, похлопотать насчет теплого местечка. Поскольку любить окружающих сложновато, есть вариант делегировать любовь мифическому персонажу — и самым невинным образом продолжать грабежи да убийства, потому что грех — это когда не любят начальство, а все остальное автоматически простят.

Но у идей есть очень неприятное для властей свойство: даже в очень уродливой форме они сохраняют духовность — и значит, делают даже очень дурного человека человеком, а не тупой скотиной, — позволяют ему самостоятельно решать, кого и как любить, или не любить. Потому что любовь — это и есть свобода, в переводе с экономического языка на общение разумных существ, личностей. И поэтому идеологические баталии начала XIX века проходили под знаком любви: как ни кинь, чтобы строить добротную дорогу, нужно определиться с пунктом назначения — и только тогда станет ясно, как обходиться со складками рельефа.

Интуитивно догадываясь о масштабах того, к чему они робко прикоснулись, романтики пугаются и начинают искать точки опоры — которых, конечно же, в эфемерных мирах нет; так строительство идеала дополняется партийным строительством, реальным (хотя и не всегда формально документированным) участием в классовой борьбе. Ну, с революционными романтиками все нормально: они плавно перетекают от романтизма к социализму, и далее по инстанции. Мы сами выбираем направление — и сами же туда строим. Противоположная партия — реакционный романтизм, который против уродств капитализма — однако устранять их предлагает путем возврата в чей-нибудь золотой век. Где начальство тоже было — но держало всех в страхе божием, и порядок блюли во благо всем, включая неразумных тварей. Понятно, что эти чистоплюи своими силами ничего делать не собираются: их задача разъяснить руководству принципы истинной религии, после чего массы железной рукой развернут на угол π — и никакая железная дорога не нужна!

По счастью, к этим радикальным ветвям дело не сводится. Были те, кто предпочитал не отворачиваться от будущего — но и не разменивать его на соблазны буржуазной демократии, на торг. Однако беспартийные романтики оказываются заведомо в проигрыше, когда речь заходит о популяризации идей: на фоне преувеличенной озабоченности прессы и публики по поводу текущей политики — они кажутся существами не от мира сего; обыватель этого не понимает, левые обзывают мистиками, а правые пробуют сыграть на беспросветном идеализме — но сразу же замечают неукротимую чужеродность и открещиваются от мечтателей, сны которых невозможно монетизировать.

С другой стороны, сами неприкаянные вне экономических структур остаются и без духовной опоры; они бесконечно одиноки, им просто не с кем общаться — а идеи не могут без любви. Остается ждать на выдуманном перроне выдуманного вокзала на еще не построенной железной дороге иллюзорного поезда, предположительно следующего в лучшие времена. Или в лучший мир. О котором, вроде бы, кто-то когда-то кому-то уже рассказывал... Вот и давайте назовем это христианством (или еще как-нибудь) — но очистим от всякой религиозности, от культа, и мистически (напрямую) приобщимся к тем, кто способен нас понять.

Да, конечно: ожидать от христианствующего мистика и нелепого романтика полновесной идеологии, вроде бы, не приходится: сплошь эклектика, нагромождение предпочтений, персональная кунсткамера. Но вспомним, что Франц Баадер выстраивал свою философию во времена, когда едва вышедший из младенчества Маркс тоже крепко косил в романтизм — и еще не успел подхватить брошенное Баадером слово: пролетарий. Читать Баадера — сплошное déjà vu наизнанку: все это мы уже видели у известных людей, которые (прямо или через третьи руки) передрали кому что ближе у блаженного Франца...

И Баадер, и Маркс, — и многие другие, — выросли из великих прозрений последнего энциклопедиста Гегеля, после которого стало ясно, что философия (а также наука или искусство) не может быть построена раз и навсегда — и начинается философия как раз там, где она выходит за рамки философских систем, снимает их. В этом философия подобна миру в целом — для которого всякое различение и движение возможно лишь как внутреннее, как взаимодействие его "органов":

Поскольку бытие как таковое присуще лишь тотальности, или единству, то есть оно покоится, постольку, пока подобная его завершен-ность не отменена, не может иметь места движение, становление или явление, формирование, то есть явление, движение, жизнь могут выступить лишь в расчленении. Ибо явление относится к существу как становление к бытию. Лишь бытийствующее становится, или является, и лишь становящееся, или являющееся, бытийствует. Если целое не становится, не движется, то оно не может являться, не может и становиться. Всякое движение есть движение членов целого, есть motus intestinus.

Здесь Маркс почти согласен с Баадером: мир только один, и нет ничего потустороннего, и надо честно выводить множественность из того, что ей (логически) предшествует, из единственности. Нет никакого смысла в идее мира как такового, безотносительно к способам его становления, вне какого бы то ни было "расчленения": без всех этих частностей целого тоже нет. Различия начинаются, когда от слов переходят к делам: коммунист Маркс бросается с головой в вихри истории, хочет лично во всем участвовать — и в этой действенности видит человеческую суть; напротив, романтик Баадер брезгливо обзывает политическую возню "перистальтикой кишок" — и предлагает таки не упускать из виду целого — того, что именно представляют любые явления, и к чему все происходящее в итоге обязано прийти. Отсюда различия в постановке "основного вопроса" философии. Для Маркса все упирается в четкое отделение материи от сознания, угнетателей от угнетенных, правых от левых, — и так далее, чтобы всегда можно было с гордостью заявить: мое представление о счастье — борьба! Баадер на первый план выводит отношение частей к целому — и философия как раз и нужна, чтобы привести любые различия к единству; здесь он гораздо ближе духу Гегеля — но выразить это немецкий (да и любой другой) язык XIX века может только в мистических, религиозных терминах — которые религия на самом деле лишь узурпировала, противопоставила языковой массе — как господствующий класс узурпирует рефлексию, присваивает себе право решать за других. В пылу борьбы Маркс усматривает у Баадера только это, поверхностное, формальное следование абстрактно взятому (в проекции на партийные программы) философскому идеализму; что отказ от действия также может быть деянием — юристу по образованию почему-то в голову не пришло.

Баадер (совершенно справедливо) полагает, что за борьбой партий (в том числе в философии) стоит банальный рыночный интерес, и ехидно выражается по поводу партийных "мыслителей":

Хотя наши корпящие над конституциями художники государственности и решительно протестуют против предположения, что за всеми их философскими спекуляциями скрывается всего-навсего биржевая спекуляция, им трудно доказать свою невиновность, когда на них падает подозрение в фихтеанстве, потому что конституционное устроение государства есть у них не что иное, как фихтеанское полагание самого себя.

Это очень зло! — буржуи корчатся, как в аду на сковородке, — и Марксу тоже не отбиться голыми лозунгами. Тем более, что камень в его огород совершенно недвусмысленный:

Поверхностными и негодными необходимо считать любые теории государства, которые объясняют возникновение, существование и восстановление государства натуралистически, полагая, что можно обойтись без религии и ее опосредующей, релиирующей, все выравнивающей через примирение силы...

На этом месте воинствующий материалист плюет в сердцах и дальше читать не собирается: на фиг нам еще один поповский прихвостень, проповедник примиренчества? А зря. Потому что более внимательный взгляд обнаруживает, что слово "религия" у Баадера — в совершенно буквальном (изначальном) понимании: клей, средство восстановления утраченного единства. Вы можете сколько угодно бороться против — но в какой-то момент вам придется определиться, за что вы боретесь. Сама по себе борьба не дает ни малейшего повода предпочесть одно или другое; поэтому победа одной партии — лишь начало новой борьбы, еще один виток того же самого; в этом суть буржуазной демократии. Только выходя из борьбы, рассматривая ее лишь как путь к будущему единству, можно снять саму идею борьбы (что Баадер, забывая о Гегеле, неуклюже называет "примирением").

Дом — не просто груда стройматериалов, и не крепеж сам по себе; из всего этого дом вырастает следуя идее дома, творческому замыслу, без которого любое "натуралистическое" объяснение "возникновения, существования и восстановления" дома оказывается "поверхностным и негодным". Между прочим, о том же писал и Маркс в своей главной книжке [23, 189]. Но развить идею не успел — или не решился? Представьте себе, что строители, вместо работы по проекту начинают качать права и выяснять, кто из них в этом деле главный, — куда такая стройка заведет? Чтобы созидать — надо трудиться вместе, сообща:

Все в этом Всем есть единство и средоточие, все сплетается одно с другим, и все выплетается одно из другого.

Между прочим, то же самое говорит Маркс: всякое производство есть общественное производство — и продукт его возникает как соединение усилий всех людей; поэтому всякое присвоение есть насилие, узурпация, отчуждение, экспроприация, — грабеж. Следовательно, не может быть никакой собственности — ни частной, ни общественной: все для всех, а не для частных лиц или общества в целом. Но развить идею Маркс не успел — или постеснялся? А первый марксист Энгельс вовсю кроет Дюринга с его теорией первоначального накопления — и выдвигает контртеорию о "естественном" происхождении собственности; что может быть пошлее?

Если же признать, что клей таки нужен, — надо честно искать, чем клеить будем. Заслуга Маркса: в классовом обществе представителем духовного единства человечества становится господствующий класс — который при капитализме представлен уже не конкретным лицом, а безличной (или надличной) силой, капиталом [23, 341]:

... наемные рабочие могут кооперироваться лишь в том случае, если один и тот же капитал, один и тот же капиталист применяет их одновременно, т. е. одновременно покупает их рабочие силы. Следова-тельно, совокупная стоимость этих рабочих сил, или сумма заработной платы рабочих за день, неделю и т. д., должна уже быть объединена в кармане капиталиста, раньше чем сами эти рабочие силы будут объединены в процессе производства.

Рабочие на производстве так же конкурируют между собой, как и любые другие рыночные агенты, — но поскольку их труд куплен хозяином, они вынуждены уступить его воле, чтобы не лишиться доступа к средствам производства (без которых им просто нечем будет конкурировать).

Однако Баадера (и любого разумного человека) такое разъяснение не удовлетворяет: оно годится только для разодранного противоречиями классового общества — и совершенно никак не намекает на то, что будет потом, в обществе без классов. Социалисты заявляют о консолидации пролетариата в класс в ходе борьбы с господами всех мастей; допустим, господ поставили к стенке — что тогда сохранит единство? Теория молчит — а практику мы видели: распад победителей на враждующие группировки, террор — и контрреволюция. У Баадера перед глазами был свежий пример французов — болезненной реакцией на который и стал европейский романтизм:

Все мы больны, и больны все дела и труды наши, вся наша философия, да и религия — только для больных.

До признания извращений единственно возможной нормой (у Фрейда с компанией) было еще очень далеко... А пока — Баадер ищет иное, более разумное основание для соединения всего со всем, для восстановления единства мира; в отношениях человеческих такой силой становится любовь, которая выводит человека из единичности, отчужденности, — стирает любые границы:

Но прощать и раскаиваться мы не можем в тесных границах своей природной самозамкнутости, но можем лишь во всесилии проникающей и перелетающей через любые границы любви, то есть любви бога, который есть любовь.

Заметьте: здесь не христианнейшая любовь к богу — а свободная, человеческая любовь, которая делает человека богом — который и есть любовь, и никакие другие боги не нужны. Потому что любовь не просто безрассудный порыв — она всегда разумна:

... и почувствовал в себе все удовольствие от этого состояния внутреннего покоя, я вполне удостоверился в душе в том, что разумность поведения — всегда самое лучшее, так что впредь чувствовал себя увереннее, когда овладевали мною неразумные желания, и с той поры начал выздоравливать.

Да, груз тысячелетних предрассудков с плеч не сбросить:

Так называемая чувственная, материальная природа есть символ и копия внутренней, духовной природы.

Идея великолепна — ибо для человека мир не сам по себе: мир становится всеобщим объектом, природой, только в отношении наших замыслов и намерений, когда мы уже знаем, во что мы хотим его превратить. Однако если (подобно воинствующим материалистам) ограничиться лишь тождеством материальной и духовной природы — ни о каком миротворчестве речи быть не может; надо решительно выходить за рамки природности как таковой, заметить в себе то, что заведомо не природно, — стать субъектом, а не объектом деятельности. Баадер не сумел — но хотя бы заметил, что природа одухотворена человеком: это не только предпосылка деятельности, но и ее продукт:

Дело, реальность тебя учат. Не удивительно, что вся психология и теология древности исходят из этого прекрасного, благого, вездесущего явления Бога в природе. И верно, и я тоже не хочу даже слушать о какой-либо иной теологии или психологии.

То есть, мы божественны — когда мы творим мир, воплощаем себя в нем. А тем самым пересоздаем и самих себя. Проблески такого, деятельного отношения к миру — есть и у Маркса. Но только в узко-партийном понимании, как решение насущных задач. Здесь же принципиально другое: разумным считается лишь то, что ведет к единству мира, и всякое творение соотносится с задуманным нами целым. Мы не абстрактно созерцаем (или познаем) мир — мы все в нем видим с точки зрения деятельности (усматривая в вещах "бога"). Мимоходом — универсальность как важнейшая (определяющая) черта разума: нем ничего в мире, что мы не смогли бы пропитать собой, втянуть в орбиту совместного труда — и любви.

Нам остается лишь честь выражать словами и разносить то, что поверено нам втайне, — мы эхо. Если надо точно указать, что творится во мне в такое мгновение, то я буду должен сказать, что ощущаю себя деятельным органом, а не слепым орудием. Толчок идет изнутри, а не извне.

Остается сделать один шаг: творчество начинается там, где только там, где человек проникнут культурой, где она часть его личности — и внешнее от внутреннего практически не отличается. Тогда Маркс вполне совпадает с Баадером — тем более, что последний вовсе не против революций и (как позже Маркс) считает их локомотивами прогресса:

Природа, разрушая, растворяя, всегда медлит, но, когда ваяет, действует стремительно и конвульсивно.
Огонь высекается из кремня не тогда, когда его трут медленно и спокойно, но когда резко, быстро ударяют им.

Подозрения у Баадера вызывает лишь чрезмерная озабоченность революционеров наведением революционного порядка: когда интересы одной партии поставлены выше других — это как-то не вяжется с баадеровским "примирением" (то есть, снятием противоположности как таковой, ее уходом в тень других реалий, за рамки исторического процесса). Но для действенного решения проблемы сроки еще не подошли — и Баадер вынужден отвергать догматический порядок в пользу беспорядка:

Никогда нельзя предсказать последствий анархии. Форма земной поверхности обязана своим существованием анархии.

Тем самым он попадает в логический капкан, снова противопоставляя одно другому, а не добиваясь единства. Баадер проходит мимо (чисто гегелевской!) дополнительности: не только целое осуществляется в единичном — но и единичное способно представлять целое (пусть даже неполным, односторонним образом). Поэтому, несмотря на то, что в столкновении враждующих сил должны погибнуть обе, раствориться в приходящем на смену, — полюса вовсе не равноценны и представляют разные стороны всеобщности. Коль скоро мы ставим перед собой задачу пересоздания мира на основах разума и любви — мы обязаны отличать близкое нам по духу от пережитков классовой разобщенности; форма этого различия в классовом обществе есть классовая солидарность: мы сознательно принимаем сторону одних против других там, где одна партия представляет магистральное направление развития — хотя бы эскиз будущего пути. Форма расходится с содержанием — это обычное явление в обществе всеобщего разделения труда, где свобода вынуждена пробивать себе дорогу сквозь необходимость и случайность, а любовь порой превращается в ненависть.

Таким образом понятая партийность вовсе не означает безусловного соблюдения партийной дисциплины: где партия перестает представлять всеобщую объединяющую силу, — мы вправе искать более полного выражения идеи, ломая установившиеся (и потому условные) границы. Человек преодолевает свою природность путем отказа от животной борьбы всех со всеми — но он обязан пройти через эти природные воплощения, чтобы, как минимум, осознать свое отличие от них, свою духовность, разум:

... первый, непосредственно сотворенный человек есть человек природный, из какового посредством снятия такой непосредственности должен будет выйти человек духовный. Лишь опосредованная в этом смысле любовь есть любовь, ставшая истинной и духовной, любовь не просто натуральная, но супранатуральная, свободная от природности, но природности не чуждая...

За мистическим жаргоном — гениальнейшая суть, которую Маркс выплеснул из романтической купели вместе с поповщиной; отнимите у человека дух — и нет человека, и останется только тело, в котором некому быть. Производством бездуховных тел, послушных рабов всю дорогу занимаются классовая педагогика и буржуазная пропаганда. Гипертрофированный экономизм социалистов, рабское упование на природу ("естественно-исторический процесс") вместо преобразования природы (в том числе духовной), — делает их соучастниками буржуазии в ее стремлении увековечить (совершенно естественное!) общественное неравенство — и вносит свою лепту в работу по промывке мозгов, оболваниванию масс. Буржуазная модель "примирения" — общество классовой гармонии, признание неизбежности классового господства и великой мудрости начальственных (они же божественные, природные) установлений. Но баадеровский человек не вписывается в эту тишь да благодать! Да, ему приходится удовлетворять телесные и духовные потребности — и вписываться в границы исторически сложившейся культуры; но собственно человеком он становится только там, где выходит за рамки условностей — и даже свое тщеславие ставит на службу разуму:

Все же человек не слишком большой эгоист. Непосредственные его потребности быстро удовлетворяются, а всякая роскошь восходит лишь к видимости — к сложившемуся мнению других. То есть роскошь отнюдь не столь уж грубо чувственна. Человеку хочется казаться счастливым — и он готов пожертвовать бытием ради видимости. Подобная черта затейливости в человеке все же являет нам кончик его подлинной натуры — как существа метафизического. Он неустанно носится с мыслями, которые сам же и породил.

Человек — продукт деятельности, а не отражение какой-либо природы. Маркс прав: невозможно изменить себя, не изменяя мир; но Маркс забывает, что невозможно облагородить природу, не облагораживая себя: и то, и другое у разумного существа (субъекта деятельности) есть сознательное намерение и цель. Только так возникает направленность исторического времени — и времени вообще. Природе не нужно ничего менять, она может до бесконечности вариться в собственном соку:

Может быть, даже и смерти лишь компенсируются новыми рождениями? Ибо коль скоро природе важно лишь сохранить род, то она будет до тех пор порождать индивидов, пока индивиды будут убивать самих себя.

Но человеку не все равно — и он делает природных индивидов своими орудиями, заставляет их вести себя неприродным образом — чтобы в конце концов прекратить дурное самоуничтожение и заняться чисто человеческим делом — любовью.

И вот тут Баадер даст сто очков вперед любому мистику или марксисту. Потому что для него любовь — синоним разума: одно определяется через другое.

Говорят так: религия и любовь — это для сердца, то есть тут не над чем раздумывать, мыслить, и обретаешь их и сохраняешь лишь воздерживаясь от мысли, — другими словами, все это чистая эмпирия. Не удивительно, что у столь многих и религия и любовь — какая-то неопределенная светотень их разума.

Именно так! Убеждения не предмет веры, а любовь — не восторг и влечение. Такие светотени — предвестие разума; но идти к разуму таки надо, долго и трудно, преодолевая рецидивы классовой разобщенности.

Если по справедливости полагать сущность любви в объединенности и выравненности, в завершенности и взаимодополняемости обособленных индивидов через поступление их под начало высшего, через подведение их под такое начало — под начало Эроса, ибо всякое единение совершается через подведение под общее, то следует поразмыслить над следующим: 1) лишь неравное может выравниваться и испытывать нужду в выравнивании, подобно тому как не одни и те же (unisone), но лишь различные звуки могут складываться в аккорд; 2) такой аккорд, гармония и созвучание не имеют место ни перед реальной выравненностью, ни после нее, но имеют место лишь в ней самой, как актуозность и поэтому любовь не может быть понята вне любления, единство (unitas) вне единения (unire), жизнь (vita) вне жизни (vivere); и, наконец, 3) во всякой любви, в любви твари к творцу или твари к твари, можно различить две стадии, или два момента, в первом из каковых любящие еще пребывают лишь в унисоне, то есть в неиспытанной беспорочности своей любви, где пока невозможно заметить какое-либо расхождение, различение между ними, но где таится возможность различения, опасность разрушения и смерти единства, что должно радикально уничтожить, прежде чем любовь перейдет во вторую стадию истинного аккорда и субстанциальной формы.

Оставим этот длинный пассаж почти без комментариев. Тут бездна открытий — и океан заблуждений. Гениальна мысль о развитии любви по универсальной (гегелевской) схеме: синкретизманализсинтез. Не хватает лишь иерархичности — воспроизводства этого движения на разных уровнях (иногда в очень непохожих проявлениях). Мы приходим к синтезу не для того, чтобы почить на лаврах, — это завершение одной истории и начало другой, когда прошлое снимается — остается как этап и предпосылка, как скрытое, виртуальное движение. Но главное — все это не о любви как таковой, а о ее телесности, о каждом из единичных проявлений через отношения личностей (общество в единичном, квант духовности); речь, конечно же, не о физической близости — хотя и о ней тоже, — но прежде всего о совокупности общественных отношений, неорганических телах (Маркс где-то рядом). Такое, идеальное тело все еще остается "природой человека" — хотя и это любовь, "свободная от природности, но природности не чуждая". Когда же речь заходит о любви как духовном единстве, уже нет места сравнениям, и всякие различения теряют смысл. Не потому, что не существуют, — а потому что неуместны, сняты, содержатся в любви возможностью воплощения, но никоим образом не влияют на суть происходящего. Вспоминаем уроки школьной физики: если вам нужно найти угол — ищите угол, а не массу. И если вы говорите о любви (а лучше: делаете любовь!) — не отвлекайтесь на физику тел: любовь сумеет воплотиться в любой. Гениальность Баадера и здесь не подвела:

... любовь (божия и человеческая) не есть лишь нечто такое, что можно даровать самому себе или принудить даровать себе, не есть нечто такое, чем можно наслаждаться пассивно и праздно, но что подлинная любовь есть нечто актуозное и подлинной любовью (amor generosus) не становится иначе, нежели как через посредство чего-то непосредственно данного не без участия со стороны любящего, то есть, иначе говоря, что любовь лишь как данная, при всей своей прелестности и невинности, все же заключает в себе тленность и даже смерть, радикальное уничтожение каковой, следовательно, не просто дано любящим, но задано им как проблема, которую только еще предстоит им разрешать.

Круто! Мы любим лишь сознательно выстраивая свою любовь, разумно воплощаем ее в заведомо конечных вещах — чтобы подчеркнуть ее вечность, невещность. Но точно так же, мы существуем в мире лишь поскольку мы его творим. В частности, мы коммунисты — пока мы строим коммунизм (но мы вовсе не обязаны при этом забывать о всяком прочем строительстве). Именно этой многоплановости, подвижности, универсальности не хватает партийным политикам: при жестком (классовом) противопоставлении одних другим, примиренчество есть абсолютное зло, сидение на двух стульях...

Баадер высвечивает самую суть деятельности: это не просто производство конкретного продукта, а расширенное воспроизводство его конкретности, уточнение прежних и постановка новых проблем. А значит, полный букет сомнений, страданий, неожиданных открытий... Все как у людей.

Тем самым мы избавляемся от скучных изображений любви как праздного наслаждения — и в аскетике и в романтизме — и начинаем понимать, почему счастье, каким пользуется невинный, есть лишь счастье случайное и не заслуженное им, заключающее в себе ненадежность...

Это уже не скучный мистический романтизм, а самая что ни на есть революционная романтика: человек — кузнец своего счастья. Сравните с пошленькими фразами о любви у марксистов (включая Маркса), где на каждом шагу мещанское "наслаждение". До представления о любви как способе преобразования мира они не доросли.

К сожалению, не дорос до себя и Баадер. Штампы эпохи, привычки обывателя... Великим прозрениям нет призрения — и нет пророка без порока. Как только мы переходим к раздаче слонов и заявляем, что "опосредующая акция, или посредник, всегда выше опосредуемых", — начинается выдумывание богов, которые выше всех — и на кого при случае легко спихнуть ответственность. Но, в отличие от христианства, у баадеровского бога — женский облик; романтически наивно, Баадер называет христианством культ женщины, "хранительницы любви", — неуклюжей игрой слов причесывая официоз под фантазию:

Глубочайшее унижение женщины в лице Евы (Eva) преизобильно возмещено возвеличением и прославлением ее в лице Марии (ave).

И совершенно фонарный тезис — который потом на все лады повторяют изобретатели все новых "христианств":

Лишь благодаря христианству женщина обрела гражданскую свободу и честь, а потому у женщин как хранительниц любви есть серьезная причина быть приверженными к христианской вере и хранить ее — еще и потому, что лишь примиренные с богом и благодаря этому съединившиеся с богом души могут истинно единиться и между собой, то есть способны подлинно любить.

То есть, по факту, речь не о боге, а о любви: товарищи женщины! примите на себя миссию вывести человечество к свету, избавить от вражды и всеобщей отчужденности; если мужики не умеют любить друг друга — пусть они любят женщин, и это будет любовью к богу, ибо женщина и есть бог. Половая любовь становится как бы мостиком к любви всеобщей, разумной — духовной (а в хорошо промытых мозгах духовность целиком относится к ведению религии):

Половая любовь, пребывающая в пределах простой натуральности, не способна довести до полного и подлинного единения две ее составные части, возвышение и смирение, не способна отделить личность от прагматики, но когда единение наступает, то любовь уже принимает религиозный характер.

Вспоминаем, что слово "религия" Баадер использует этимологически, как "связывание", "объединение". Снимая противоположность полов, половая любовь уже способствует общественному единству:

... можно понять, что любовь полов действует, через посредство рели¬гии, как сила, охраняющая общество, как сила, очищающая его от греха начиная с семьи, что любовь полов — это прибежище религии и любви.

Замечаем: семья здесь установление сугубо общественное — и ее надо чистить от всеобщего разлада ("греха") вместе с остальными сферами человеческого бытия. Как всеобщая духовная связь, половая любовь не привязана к отдельным сторонам культуры — она охватывает общество в целом, а семья — только один из аспектов ассенизации. Это ново — это богатейший пласт для разработки. Однако продолжение мысли утоплено в уступках традиции: половую любовь Баадер мыслит только в браке — который тогда приходится освобождать от (церковных и светских) формальностей и считать чисто духовным ("религиозным") союзом:

... общность имущества (communio bonorum et malorum), существующая между любящими и брачащимися, получает высшее значение.

Понятно, что без мистики превратить торг, грабеж и рабство в нечто возвышенное никак не получится. Но даже здесь Баадер нетривиален: общность имущества он (хотя бы в принципе) допускает и для любви вне брака — предвосхищение идей о телесном единстве любящих, когда тело одного является также и телом другого, и каждое из тел в равной мере представляет их личности; разумеется, такие отношения не нужно "узаконивать" — они заведомо неформальны.

... вступая в союз любви, любящий и любимая отрекаются от своего личного, отдельного совершенства и вместе составляют солидарную общность как в стремлении к такому совершенству, так и в чувстве боли от недостижимости все откладывающегося и в наслаждении отчасти достигнутым, так что процесс примирения становится для них совместным...

Наивная утопия — и предвосхищение совершенного мироустройства, где нет "частных лиц" — а есть всесторонне развитые личности, вместе радующиеся и вместе страдающие — вместе идущие к единой (но не одной!) цели. Важно, что и снятие разобщенности — наш совместный труд, и никто не приведет нас в уже готовенький рай. Буржуазный атавизм — считать, что ради единства приходится отказываться от себя, подчинять личное общественному; суть в том, что именно любовь дает каждому его личное совершенство — только в составе целого человек и может быть совершенным. Противоположность единичного и общего снята — одно представлено через другое, одно становится другим.

Классовый человек привык выживать в атмосфере враждебности и конкуренции; любая уступка для него — оторвать от себя, лишиться навсегда. В любви мы нечего не отдаем и ничего не получаем — у нас все общее, совместное, равно присущее каждому. Свободный человек не может пойти против себя — в нем все от любви. Классовое общество подавляет личность, навязывает ей всевозможные границы — заставляет смиряться и терпеть якобы во имя любви. Баадер возражает:

... до тех пор, пока боль и унижение принимаются не добровольно и претерпеваются лишь внешне, они порождают лишь противоположность любви.

Возражение по существу — но требует существенной поправки: в любви вообще нет боли и унижения! — все муки от того, что против любви, что не дает любить.

Филистерские представления о различии полов проникают во все уголки баадеровской философии — заставляют приспосабливать слог к убогим стереотипам:

Я потому называю женщину хранительницей любви, что, как известно, у мужчины инициатива принадлежит не любви, но похоти и любовь только следует за наслаждением, тогда как, напротив (в нормальном состоянии), у женщины наслаждение следует за любовью, а вообще женщина не столь способна к абстрагированию того и другого, как мужчина.

Здесь, по сути, констатация характерного для того (а во многом и для нашего) времени рабского положения женщин, которых считают лишь вещами, игрушками, инструментами — собственностью мужчин, для которых любовь — рыночная сделка, а удачная сделка — высшее блаженство. По Баадеру, женщина привносит духовность в рыночный разгул, делает мужчину человеком пробуждает в нем разум. Ниточка тянется с античных времен — но особое звучание приобретает на заре Нового времени; вспомним, например, у Шекспира, о превращении мальчишки Ромео любящего и любимого. Слова о "неспособности" женщин к абстракции — дань суеверию; по смыслу, речь об обратном: женщина способна любить — и передает эту способность мужчине, вылечивает его от убогой природности. Но заменить одну природность на другую — перевернуть песочные часы — не отменяет конечности отведенного на любовь времени: все снова сводится к абстрактной противоположности. Чтобы снять различия, надо заметить, что наши способности и предрасположенности — общественный продукт, и все люди (женщины, мужчины, и прочие) таковы как их воспитывают — чем их делают в условиях наличного способа производства. Различное отношение к собственности — очерчивает духовные горизонты, придает форму любви — в том числе половой. Чтобы изменить формы — надо менять общество, направить поезда (или караваны ракет) в далекое бесклассовое будущее. Дело не в намерениях сегодняшних женщин и мужчин, а в ежедневно и ежечасно воспроизводимой классовым обществом бездуховности и тех, и других — в растаскивании человечества на части по половому, возрастному, этническому или религиозному принципу. Баадер вязнет в этой (навязанной сверху) разделенности, природности:

... мужчина сознательно дает женщине худшее — наслаждение, а женщина мужчине — лучшее (любовь), и против этого достоинства женщины не может служить серьезным возражением ни употребление во зло половой любви (abusus optimi pessimus), ни то замечание, что именно женщина разжигает в мужчине похоть и что любовь девы возбуждается мужчиной, потому что женщина лишь неосознанно (невинно) пробуждает похоть в мужчине, но зато отвечает ему любовью сознательно.

Насчет "дать наслаждение" — банальнейший мужской шовинизм: то есть, если мне в кайф — то и глупая баба должна быть в восторге... Чтобы на самом деле ублажить — большая редкость; но дамы терпят — по разным причинам. Хорошо, если по любви. Или хотя бы в надежде на что-нибудь. Чаще — от безвыходности, или по традиции, или просто не зная ничего другого. Даже в наше сексуально просвещенное время оно так — что уж говорить про двести дет назад!

Гениальность Баадера отделяет таки любовь от плоти — и объявляет заведомо лучшим. А заодно делает женщину носителем лучшего, своего рода источником света (при всей почтительности к главному начальству, богу, — до которого на практике все равно не достучаться). Конечно, живи Баадер в другую эпоху, он бы догадался, что большой разницы между полами нет — но любовь тогдашние мужчины выдумали для женщин, и еще не сообразили, куда ее по хозяйству приткнуть. Беседы с Гегелем не прошли даром: диалектика любви в том, что давать любовь приходится сразу на двух уровнях, — любить самому и пробуждать любовь в другом, уметь и учить. А значит, и в себе открывать умения, и учиться быть собой — и становиться достойными любви:

... естественно совершающаяся в любви фантасмагория, когда любящие на первой стадии своей любви взаимно считают себя более красивыми, милыми, совершенными — лучшими, чем они есть на самом деле, — указывает на высшее значение. Эту восхищенность, эту идеализацию любящие должны рассматривать лишь как ободряющий и поощряющий призыв, обращенный к ним, а именно как призыв и призвание становиться в своем совместном стремлении подлинно и существенно тем самым, чем провидчески, словно мираж, являет им внутренние, заложенные в них задатки та самая фантасмагория любви, — вместо того чтобы, как это обычно происходит, обращать во зло эту мимолетную утреннюю зарю любви, скоро, слишком скоро теряющуюся в облаке жизни, пользуясь ею всего лишь для взаимного, праздного, тщеславного и ничтожного самолюбования.

Здесь суть любви: не заманивать обещаниями, а открывать человеку дорогу к подлинно человеческому, разумному состоянию — предлагать новые пути, выводить на просторы вселенной, выстраивать себя по ее образу и подобию — чтобы строить новый, разумный мир. Любовь не дает удовлетворенности — она дает удовлетворение. Творчество, труд, свобода, духовный рост — синонимы любви.

Не мы делаем открытия, говорит Клаудиус, а они сами находят на нас, — в основе этого утверждения великая истина! Попробуйте в точности восстановить в памяти те редкие светлые мгновения, когда на горизонте нашего духовного взора поднималась или загоралась истина! Ее, неведомую, мы узнаем в глубинах нашего духа, мы долго искали ее во мраке, мы предчувствовали ее, и все равно — она явилась совсем новая, нежданная, она вызывает глубочайшее изумление нашего духа, и ум бросает взгляд на прежние свои блуждания: ах вот как, не так, а так, не так, как я думал, и т. д. Вот она, она излучает свет, тепло, — проходит всего несколько мгновений, и ее нет: она пришла незваная, словно вестница богов, и, как вестница, исчезла! Душа посылает вослед ей свои благословения и радуется тому фосфоресцирующему свечению, которое осталось на том месте, где только что была она, и тому теплу, которое пробудило глубоко скрытое в нас сознание, вызвав в нем новое, предвосхищающее жизнь чувство.

Можно только порадоваться, что в жизни Баадера были такие находки, и что нам посчастливилось их с ним разделить. Это тоже о любви. Если что-то не сложилось — на то и любовь, чтобы не застаиваться в болотах, выкарабкиваться (или взлетать) к вершинам.

Господь сказал о своей кроткой подруге: "Прощаются ей грехи многие за то, что она возлюбила много".

В Евангелии от Луки (7.47) продолжение: "а кому мало прощается, тот мало любит". Но в любви не бывает много или мало: она просто есть — этого достаточно. Значит, уже не нужно никого ни в чем винить — или прощать.


[ВОСПРОИЗВОДСТВО РАЗУМА] [Философия] [Унизм]