Подарок к юбилею
[Воспроизводство разума]

Подарок к юбилею

Когда в 1867 году (уже не очень молодой) Евгений Дюринг опубликовал рецензию на первый том Капитала, его сразу заметили. Но живые классики предпочли спустить дело на тормозах. А зря. Потому что в самом начале 1870-х фундаментальные труды новой скандальной звезды повалили косяком — на потеху скучающей интеллигенции, включая немецких социалистов. Пришлось срочно спускаться на землю с философских и политических высот — оправдываться и объясняться. Так образовался основательный труд, на котором последующие поколения марксистов постигали суть учения классиков во всей его полноте. А не было бы Дюринга — кто бы обо всем знал?

Академические заведения (теперь уже бывшей) ГДР несведущих в коммунистической азбуке, естественно, держать не стали бы. И тем более не подпустили бы их творения к печатному станку. Поэтому хотя бы в названиях текстов-соискателей марксизм упоминаться должен. Через сотню лет после всплытия берлинского доцента — мы увидели еще один трактат, при чтении которого не оставляет впечатление, будто перечитываешь Анти-Дюринг; а конкретно — приведенные там цитаты из дюринговских писаний (в оригинале, каемся, не читали). Поскольку цитаты у Энгельса достаточно длинные — можно предположить, что впечатление не очень обманывает, и текстуальное сходство говорит о внутреннем (идейном) родстве. Поэтому логично было озадачиться писанием краткого обзора — чтобы и наши воззрения высветились на этом фоне во всей подобающей по рангу выпуклости (в основатели очередного -изма, так и быть, не рвемся). А тут как раз и русский перевод подоспел — и стал (как все заимствования с цивилизованного Запада) популярным номером списков литературы, поставщиком уважительных цитат. Вот и сошлемся:

Г. Гибш, М. Форверг. Введение в марксистскую социальную психологию — М.: Прогресс, 1972
Оригинал:
Hans Hiebsch und Manfred Vorwerg, Einfürung in die marxistische Socialpsychologie — Berlin, 1969.

Цитировать будем по русскому изданию — здесь оно уместнее. Следуя тактике Энгельса, номера страниц приводить не хотим — нет в этом никакого смысла, учитывая что и содержимое книги высокой осмысленностью не отличается.

Опять же, вслед за Энгельсом, начнем с чрезвычайно уважительного (в духе г. Дюринга) отношения авторского дуэта к самим себе. В переводе, естественно, тон задает издательская аннотация:

Настоящая книга западных ученых из ГДР, вышедшая четвертым изданием, представляет собой одну из первых попыток отразить становление марксистской социальной психологии, стимулировать дискуссию по важнейшим проблемам этой науки.

Насчет российского преклонения перед Западом — уже говорено. Про четвертое издание — тут же вспоминаем дюринговские тиражи. Что же касается приоритетов — тоже все путем: Дюринг списывал у Канта и Гегеля — а марксистская социальная психология началась еще до русской революции, и своих традиций там предостаточно. Впрочем, новаторство авторов состоит, в частности, и в том, что как раз эти источники их совершенно не интересуют — зато в ходу буржуазные авторитеты (в плане беспощадной критики–:). Авторы изучают

взаимосвязи и соответствия индивидуальных, коллективных и общественных потребностей и интересов в развитой общественной системе социализма.

Звучит — ну, очень фундаментально! Замах — на всю вселенную. Страшновато приступать. Но кто преодолеет робость — увидит:

В книге рассматривается широкий круг актуальных вопросов, таких, как предмет и задачи марксистской социальной психологии, марксистской теории личности и взаимоотношения личности и общества, теория социального поведения, сделана попытка очертить социально-психологическую проблематику сексуальности и др.

В общем, предлагают духовно обогатиться на всю оставшуюся жизнь. Понятно, что предыдущие две фразы — перевод из (сверстанного авторами) немецкого описания. Как говорится, от скромности не утонут. Но насчет приобщиться к высотам духа — это мы всегда с превеликим удовольствием. Правда, настораживает финал:

Авторы дают обстоятельную характеристику средств социализации человека с точки зрения теории коммуникации.

Спрашивается: если мы занимаемся столь фундаментальной проблемой и ставим вопрос предельно широко — почему вдруг заслуживает особого выделения один из не самых существенных аспектиков? Даже учитывая неизбежное в контексте психологии как науки сужение историко-материалистической трактовки личности и общества — с какого бодуна социализацию человека надо сводить к одной лишь коммуникации? Людям что, больше заняться нечем? У нас, между прочим, на повестке дня пересоздание мира (хотя бы в земных масштабах) на разумных основаниях — чтобы навсегда покончить с базарной экономикой; а нам подсовывают к рассмотрению все тот же базар. Социализация нам как раз и нужна, чтобы изготовить из самих себя настоящую личность, способную творчески трудиться — и тем самым представлять общество в целом, не заморачиваясь деталями отношений. Важно понять, что мы строим, — и тогда станет ясно как.

В силу поистине всеобъемлющего характера заявленной темы, единого плана обсуждения построить не получается; тем более, если не страдать дюринговской гениальностью. По-хорошему, следовало бы двигаться последовательно, параграф за параграфом — переворачивать текст в поисках притаившихся под ним тараканов. Задача неподъемная, да и, если честно, скучноватая. У нас нет задачи отследить и в полной мере оценить воскрешение г-на Дюринга; нам бы только представить кое-что из своих раздумий, о чем душа радеет на данный момент. Поэтому ограничимся парой-тройкой выдранных из глобальности откровений — для иллюстрации вполне достаточно.

Нас предупредили, что это марксизм. Очень кстати — потому что сами бы ни за что не догадались. Примерно с тем же успехом Дюринг примазывался к социал-демократии. По логике, приступая к разработке социальной психологии в рамках марксизма, следовало бы указать, как исторический материализм трактует личность, что для марксиста означает общество, и как из практики материального производства вырастают потребности и интересы, личные и общественные. Надо бы также пояснить, что само различие личности и общества (а тем более наличие многочисленных общественных групп) есть результат долгого исторического развития — и дать пару намеков на перспективы снятия всех этих различий в едином человечестве будущего. Мы должны четко осознавать отличие разумной деятельности от поведения животных — указать, чем формы психики в животном мире отличаются от собственно человеческих — и как один уровень влияет на другой. Только в таком контексте можно осмысленно задать конкретные психологические вопросы и приступать к поиску (не какого-нибудь, а марксистского) ответа (или нескольких, где потребуется).

Думаете, в книге есть хоть что-то в этом роде? Ровный ноль! Масса пересказов из всевозможных сборников попсовых анекдотов, которые буржуазная пропаганда выдает за великую науку, — но ни крупицы единого, последовательного развертывания авторской позиции, на каждом шагу увязанного с теорией и практикой строительства социализма (как громко заявлено в аннотации). Даже минимально приличного пояснения, что (по Марксу) следует называть любовью, — и того нет; поэтому обсуждать вытекающую из этого психологию просто не на чем, и любые суждения одинаково беспочвенны. Впрочем, авторы и не заморачиваются с высокими материями — и половину книги посвящают голой сексуальности, опять же, не разбирая человеческого секса от прочей копуляции. Остается следовать за ними — в надежде вытащить хоть что-нибудь заслуживающее обсуждения.

Условно выделим три группы вопросов: общесоциологическая теория, юмор о сексе, перебранка с Фрейдом. Остальное пока побоку.

Судя по названию, книга должна была бы ввести нас в психические движения прежде всего группового (коллективного) субъекта — вплоть до психологии классов, наций и народных масс. Однако, поскольку само понятие субъекта остается совершенно неопределенным, говорить о том, что такое коллектив и чем его поведение напоминает психику отдельных лиц, практически нереально. Нам впаривают чисто буржуазную идею: любой коллектив есть просто совокупность единичностей, и свойства целого вытекают из свойств частей. Соответственно, авторы остаются либо на уровне общей психологии (сводя любое общение к передаче сигналов, коммуникации) — либо на уровне психологии личности (главным образом, по части секса). Где-то ближе к началу (вводные разделы) еще возникают перспективные фразы:

Господствующий класс отстраняется от всякого, в том числе и теоретического, труда и покупает себе такой же зависимый, как и рабочий класс, социальный слой — интеллигенцию.

Замечание очень богатое — и отсюда много чего следует. Например, исторически наблюдаемое изменение роли господствующего класса внутри каждой общественно-экономической формации: на начальном этапе, в период становления, — это "организаторы производства"; ближе к упадку — чисто паразитный слой. В марксистской литературе такая эволюция почти не отражена — и все ограничивается абстрактным противопоставлением одного класса другому. Но сама возможность (и необходимость) перехода к новому экономическому порядку связана как раз с тем, что господствующий класс утрачивает свою экономическую функцию — становится бесполезным довеском, от которого допустимо избавиться.

Еще одно важное следствие — невозможность консолидации интеллигенции в класс: на каждом этапе экономического развития, она лишь представляет те или иные классовые интересы — а никаких специфически "интеллигентских" интересов у нее нет. Тем не менее, внутри этой надстройки развертывается своя иерархия, в силу вторичной рефлексии, своего рода делегирования полномочий, — когда одна часть интеллигенции начинает представлять другую. Высшие управленческие кадры (номенклатура) — это совсем не то же самое, что инженер, бухгалтер, или системный администратор. Другое направление развертывания — духовное производство, как в плане рефлексии ("творческая интеллигенция": деятели искусства, ученые, философы), так и в сфере социализации (учителя, наставники, пропагандисты и популяризаторы). Заметим, что каждый их этой когорты действует вовсе не от своего имени — а в интересах определенного производства, что при капитализме сводится к рыночным секторам и борьбе партий.

Следствие из следствия — продажность "социалистической" интеллигенции и ожесточенная борьба разных кланов за места у кормушки. Разумеется, речь не только об уровне доходов и культурных запросах; существеннейший момент здесь — возможность сохранения самой роли посредника, без чего интеллигенту придется либо стать предпринимателем — либо перейти в ряды рабочего класса (включая так называемую "рабочую" интеллигенцию). Тут масса интереснейших процессов — раздолье для социальной психологии. Но в практическом плане мы сразу замечаем, что социалистическая интеллигенция легко поддается веяниям из-за бугра: строительство коммунизма предполагает снижение веса рынка (вплоть до полного уничтожения) — и потому куда больше возможностей продаться зарубежным акулам капитала, нежели завоевать авторитет внутри страны. Нет торговли — нет интеллигенции. Для бесклассового общества требуются иные категории.

Отсутствие собственной экономической роли порождает в среде интеллигентов всех мастей тот самый вульгарный индивидуализм, который в буржуазном обществе привыкли называть свободой. Это из области влияния группы на личность — то есть, раздел социальной психологии: коллективный субъект представлен индивидуальным. Отсюда тонкая игра мотивов в индивидуальном поведении, когда личность становится как бы способом соединения общественных тенденций — что позволяет, в частности, находить новые направление общественного развития.

Но ничего этого в книге Гибша-Форверга мы не увидим, и следовало бы назвать их науку не социальной психологией, а, скорее, социал-психологией, или психосоциологией. Если, конечно, не замечать, что по сути тут сплошной эмпирионатурализм. Как обычно, идейной основой буржуазно-интеллигентской науки о человеке становится (вульгарно-материалистическое) сведение человеческого к животному; тогда любые общественные процессы легко объявить лишь продолжением видовых признаков, гипертрофированными физиологическими отправлениями. Как утверждают авторы,

после возникновения человека уже не появилось никаких новых органически обусловленных потребностей.

Фраза крутейшая! Сразу обратим внимание: возникновение человека подается как одномоментный акт — и вся многотрудная история очеловечивания зверушек дружно отправляется в унитаз. Что классовое общество по сути своей еще не совсем человеческое — и нуждается в полной переделке ради перехода к разумному существованию, — про это психические "марксисты" предпочитают забыть. Далее, одним махом уравниваются человеческие потребности (которые никогда не бывают органически обусловленными — у них общественные корни) с тем, что потребностями зачастую можно назвать лишь в переносном смысле — как мы употребляем антропоморфные термины в физике и прочем естествознании: одна частица вовсе не действует на другую — они лишь закономерно связаны в своем движении; звезды не светят — они лишь клубок ядерных реакций, связанных с возникновением фотонов; кварки не пахнут; переменные в математике ни к чему не стремятся... Точно так же, живое занимается превращением одного в другое по заданной строением организма схеме, которую мы называем обменом веществ (или метаболизмом); никакого намерения за этим не стоит — а есть лишь природная необходимость ("органическая обусловленность"). Если на строительство дома надо затратить энное количество кирпичей — мы же не говорим, что у дома есть в этом потребность! — потребность есть у нас, кто затеял строительство и придумал дом именно таким (исходя из каких-то нестроительных целей).

Поведение животных утроено просто: надо кого-то съесть — и потом избавиться от несваримого. При определенных условиях один организм способен разделяться на несколько; такая возможность также заложена в архитектуре — и столь же не является потребностью: это всего лишь физиологическое отправление, по поводу которого животное не испытывает никаких эмоций, а просто делает, как предписано физиологией. Опосредованные варианты того же самого предполагают взаимодействие нескольких особей того же (как, например, при половом размножении) или разных (как симбиоз растений с насекомыми, птицами и прочими поедателями плодов) видов. С человеческой точки зрения это может выглядеть как целенаправленное репродуктивное поведение; но вирусы вовсе не ищут, кого бы заразить: они просто летают где придется — а попадая в подходящие условия начинают работу по своей репродуктивной программе. Не попадут — не начнут. Рабочие пчелы не знают, зачем они закладывают в соты мед, — они просто так устроены, а другие пчелы устроены так, чтобы откладывать яйца; все они — органы некоего составного организма, у которого есть своя органическая обусловленность. Точно так же, когда животное ухаживает за потомством — это вовсе не по причине возвышенных чувств, а лишь в силу того, что новорожденный молодняк лишь внешне отделяется от родительского организма — а по факту это еще один организм, составленный из нескольких особей; когда он распадается на несколько — зависит от видовой программы. Когда кошка подбирает чужих котят — это биологически ничем не отличается от того, как медведи (и некоторые другие звери) пожирают своих детенышей. Стаи, прайды, стада и устойчивые пары, симбиозы и биоценозы — это разные уровни органики, со своими этологическими иерархиями и строгими правилами обмена веществ внутри организма и с внешней средой.

Разумеется, поведение высших животных намного сложнее — но эта сложность не индивидуальна, она возникает за счет включения особей в состав организма более высокого уровня. Участие в таких природно регламентированных объединениях часто приводит к специализации — точно так же, как в теле каждой особи есть ткани разного типа. Но клетки одной ткани взаимозаменяемы — и в каждой из них имеется механизм пристройки к другим клеткам того же или иных типов; для высших животных таким механизмом служит нервная деятельность и психика. Используя в человеческих целях органические тела, человек также приспосабливает к делу и животную психику — и приходится учитывать заложенные в органику ограничения, выстраивать деятельность таким образом, чтобы нейтрализовать ненужный функционал и развить полезные способности. То есть, человеческий организм — это продукт деятельности, не природное, а общественное образование, элемент культуры. Органические движения мы не просто поддерживаем, но и направляем: если организму хочется спать, а работа не сделана, — мы лишаем его сна; мы можем стойко переносить голод и жажду, жить где попало, одеваться в дерюгу — и воздерживаться от секса. Излюбленные буржуазными теоретиками "базовые" потребности — для человека вовсе не потребности, а лишь органический фон, условия деятельности, а не ее мотив. Люди добывают пищу, ищут жилье, или размножаются, не просто так, а ради чего-то другого; когда нет этого другого — мы справедливо называем такое существо животным (а иногда говорим и о растительном существовании). Вот об этом, об отличии собственно человеческого от биологии и зависимости биологии от общества, и должна бы поведать нам социальная психология.

Но эмпирионатуралисты так не умеют. Когнитивная психология до одури ковыряется в оболваненных капитализмом мозгах — социал-психология усматривает универсальный закон тяготения личностей в чувственных удовольствиях, и прежде всего в сексуальности (l'origine du monde). И тут выясняется, что отличия от животных таки есть. Насчет пожрать или опорожниться — на первый взгляд, проще: занятия узкопрофильные, и окультурить их можно без особого напряга (хотя, по нашим наблюдениям, в этой сфере культурных не так чтобы уж очень много; но немцы всегда были впереди планеты всей). А, вот, секс люди почему-то (причин в книге мы, конечно, не усматриваем) довели до уровня затычки в каждой бочке — и к нашему времени совсем отделили от приличествующей этому занятию функции продолжения рода:

Сексуальность человека в противоположность сексуальности животных является далеко не специализированной потребностью. В целом она является незавершенной и должна быть восполнена в каждом единичном индивиде посредством научения, которое осуществляется в соответствии с общественными нормами.

Фейерверк дюрингизмов всех цветов. Насчет потребностей животных — см. выше. Они делают что-то не ради чего-то, а просто потому, что их на это толкает природа (помните у Портоса? — я дерусь, потому что я дерусь). Поэтому говорить о специализации тут вообще не приходится. Репродуктивное поведение у животных возможно и тогда, когда нет по близости подходящего партнера (ну прямо как собаки!), и последствия совершаемых актов животное совершенно не волнуют. В этом смысле "незавершенность" означает изначальное отсутствие и необходимость общественной выработки потребностей — воспитания. Каждая культура предусматривает свой базовый набор — с анатомией и физиологией связанный весьма опосредованно. Ничего удивительного, если одна и та же органическая функция будет задействована в самых разных делах: человеческих деятельностей много больше, чем органических реакций. Разумеется, в контексте определенной деятельности органику помещают в особые условия — настраивают на один из возможных способов движения. Совокупность таких внешних (по отношению к организму) вещей (вместе с набором культурно определенных взаимодействий) Маркс называл неорганическим телом человека — вероятно, нашим "марксистам" этот факт неизвестен. Заметим, что даже расширенное тело — это все еще организм, и его поведение становится человеческим лишь при включении в совместную деятельность, в материальное и духовное производство. На практике бывает сложно отличить труд от прозябания: сколь угодно навороченная интеллигентность вполне может оказаться (и — в классовом обществе — частенько оказывается) лишь высокоуровневым рефлексом, или аналогом обмена веществ.

Если физиологические и психические процессы, обслуживающие репродуктивное поведение животных, человеку удается приспособить для запуска самых различных производственных процессов (включая духовное производство) — такая сексуальность теряет физиологический смысл и становится компонентом способа производства, общей схемой, которую в каждой деятельности мы наполняем особым содержанием — иначе осмысливаем. Такие схемы работают практически везде, в каждой области культуры, на всех ее уровнях. Великая заслуга Фрейда в том, что он обратил на это внимание; его ошибка в типичном для буржуазной науки отождествлении человеческого с животным, с преувеличением сходства и замалчиванием различий. Но Фрейд, по крайней мере, не называл себя марксистом...

Справедливости ради следует вспомнить, что обучаемость — вовсе не прерогатива разумных существ: это всего лишь биологическая предпосылка разума. Память, и адаптация метаболизма, наблюдаются уже на клеточном уровне; в свою очередь, организм надстраивает такие способности над аналогичными механизмами в неживой материи (гистерезис, резонанс, автокорреляции, квантовая интерференция...). Геном задает лишь круг возможностей (или, наоборот, накладывает связи); как развернется структура в конкретном организме — зависит от разнообразнейших влияний среды. Образование животных сообществ (коллективных организмов) выносит часть процессов развития на уровень взаимодействия особей — и здесь включаются собственно психические механизмы (динамическая перенастройка индивидуальных регуляторных систем в процессе общения). У высших животных пласт условно-рефлекторного поведения весьма значителен; в частности, таким способом складываются некоторые формы репродуктивного поведения (в зависимости от места в этологической иерархии). Зрелость животного определяется уровнем усвоения этих коллективных норм; подлинное рождение связано с этим переходом к самостоятельной жизни, а не с моментом отделения от материнского организма.

Как обычно, человек по максимуму использует наработки живой природы — но в качестве родителей выступают не органические тела, а общественные образования, и уровень зрелости человека определяется возможностями участия в общественно полезной деятельности. И вот тут возникает характерный парадокс: с одной стороны, новорожденный младенец — уже член общества, активно влияющий на деятельность широкого круга людей; с другой стороны — это представитель общества в целом, и от этого организма он не отделится вообще никогда. Выходит, что человек одновременно и самостоятельный деятель — и вечный ученик. В классовом обществе, еще не освободившемся от остатков животности, такие противоречия приводят к развитию уникальной личности, по-своему выбирающей жизненный путь. В отношении к бесклассовому обществу будущего — парадокс говорит лишь о некорректной постановке проблемы: поскольку каждый член общества представляет общество в целом, не имеет смысла противопоставление различных сторон одного и того же, отделение личности от общества. Здесь требуются иные категории, до которых современная (классовая) философия пока не доросла.

Еще один блок возражений — сомнительность выделения секса в отдельную статью, придания ему какого-то особого статуса в жизни людей. Да, вопросы пола можно приклеить к чему угодно, и нет у них никакой "специализации". Но разве с другими телесными функциями дело обстоит иначе? Помнится, Маркс что-то писал про удовлетворение голода... [12, 718] Еда и питье в человеческом обществе издревле считались ритуальными действами — и во всех языках мира пищевые метафоры употребляются по отношению к чему угодно. Даже одно из древнейших чувств — обоняние — приобрело в языке характер высокоуровневой абстракции и превратилось в нюх, чутье (плюс полный букет прикладных синонимов). Одно дело — принюхиваться; другое — вынюхивать. Еще древнее — кинестезия; но и она у человека стала ходячей идиомой: кого-то вывели из душевного равновесия, от кого-то тошнит... Что уже говорить о физиологии слуха и зрения! Если мне нравится музыка — это вовсе не животная потребность; любование звездным небом или творениями великих живописцев — недоступный животному кайф. Такие "сублимации" насквозь пропитали нашу культуру — мы просто неотделимы от них. В этом ряду сексуальность не представляет собой ничего примечательного — и о ней мы частенько говорим языком чувственной идиоматики: аппетитная женщина, горячий поцелуй, жесткое порно... А наряду с этим — совершенно невероятная у животных жажда просто смотреть на любимого человека, слышать его голос, чувствовать его рядом, предвкушать встречу, блаженство радовать, — или даже просто знать, что есть во Вселенной родная душа (или когда-то была, или только будет)... Нет в этом ни капельки физиологии — и ни о каких яйцеклетках мы не думаем.

А нам талдычат про редукцию инстинктов, про то, как чувственное наслаждение отделяется от деторождения, становится самостоятельной целью, и что половая активность уже не подвержена сезонным циклам и приводит в восторг круглый год, из-за чего у людских особей образуется "избыток сексуального влечения"...

Поэтому для человека становится абсолютно необходимым сознательно управлять сексуальностью в соответствии с общественными нормами.

Так "марксизм" плавно трансформируется в учение о самосущем сексуальном влечении (в попсовом фрейдизме — либидо), которое надо регулярно расходовать, чтобы избыток не толкнул ненароком на что-нибудь совсем неприличное. Ибо сами люди этой темной энергией управлять не в состоянии — и общественная узда (в виде кодекса о браке и семье, и уголовного кодекса, в сочетании с бдительностью соседей и полицией нравов) нужна каждому индивиду позарез. Ибо

сексуальность в широком смысле, то есть совокупность видов поведения, направленных на биологическую цель продолжения рода, принадлежит к основным органическим потребностям человека, как и потребности в питании и защите. Они, как известно, составляют комплекс врожденных динамических (импульсивных) и саморегулирующихся (инстинктивных) механизмов.

Г-н Дюринг обзавидовался в могиле — или порадовался за достойных продолжателей. Легким движением печатной машинки нечто абсурдное выдают за общеизвестное — и даже как-то неудобно спорить: за дурака будут держать... Правда, авторы таки соглашаются (следуя тактике Дюринга) пойти поперек себя и признать, что

эта особенность относится не только к сексуальности, но, с различными вариантами, также и к другим основным потребностям...

Но про соответствие прочих врожденностей общественным нормам большие ученые предпочитают не распространяться; зато об идеалах высокого секса — сколько угодно:

Это вообще справедливо не только для регулирования сексуального поведения в смысле собственно половой активности; "общественный" характер человеческой сексуальности ведет помимо этого к тому, что сексуальные или эротические импульсы и моменты могут проникнуть во все возможные виды формальных и неформальных человеческих взаимоотношений и здесь в различном этическом, эстетическом или религиозном оформлении создавать вполне определенные и неотъемлемые ценности человеческого общества.

Маленькая пикантность: "общественный" (именно так, в кавычках!) характер человеческой сексуальности; то есть, вообще-то, у нас все как у животных — но влияние общества мы, так и быть, допускаем, — разумеется, не меняя сермяжной сути полового акта. Про вполне определенные ценности — без дальнейших разъяснений; авторам и так ясно — а читатель пусть сам трахается со своими недоумениями. Почесав репу, предполагаем, что "общественность" у Гибша-Форверга есть синоним "неспециализированности", благодаря которой

сексуальная активность человека может быть пронизана другими действенными мотивами человеческого поведения. Именно это составляет собственно гуманное, нравственное начало в сексуальности человека.

То есть, не физиологию мы приспосабливаем к нуждам человеческой деятельности — а наоборот, всяческое творчество и созидательный труд служат лишь расцвечиванию сексуального наслаждения. Чем круче — тем нравственнее. Банальное изнасилование теперь можно списать на требования гуманности: чтобы секс не просто так, а обогащенный мотивом насилия. Иначе — кайф не тот: нет "неотъемлемой ценности".

Таким образом, мы снова приходим к марксистскому пониманию человека как общественного существа...

Это в том же смысле, как Дюринг — социалист. Воистину необходимо

строго придерживаться принципа ничего не принимать на веру как просто заранее данное, ничего не считать само собой разумеющимся и потому неизменным и неотъемлемым.

Тут, правда, есть грешок и за нашими главными авторитетами. Вопросы пола они предпочитали заметать под ковер, а когда высказывались — так хоть святых выноси! Вот, например, у Энгельса [20, 98]:

Что два человека или две человеческие воли как таковые совершенно равны между собой, — это не только не аксиома, но даже сильное преувеличение. Два человека могут быть, прежде всего, даже как таковые неравны по полу, и этот простой факт тотчас же приводит нас к тому, что простейшими элементами общества, — если на минуту принять всерьез эти ребяческие представления, — являются не двое мужчин, а мужчина и женщина, которые основывают семью, эту простейшую и первую форму общественной связи в целях производства.

Да, конечно, про "человеческие воли как таковые" — это полный бред: человеческая воля не живет отдельно от человека, а люди живут и действуют в определенных общественных условиях, чем и определяется их воля, и много чего еще. Издевательства насчет "простейших элементов общества" — палка о двух концах, поскольку построить последовательную философию духа (теорию духовного производства как необходимое дополнение к экономической теории) без выделения каких-то первичных категорий никак не получится — и здесь Дюринг таки прав! — хотя его "элементы" блистают бредовостью; но, ведь, ни Маркс, ни Энгельс, и ни один из их последователей, так и не удосужились высказаться по существу — и дух в марксизме до сих пор витает в идеологической пустоте (то есть, отдан на откуп буржуям и попам). Но обратите внимание: чисто биологическое различие полов полагается как вечное и безусловное, эдакое абсолютное общественное неравенство, а семья при этом объявлена не только "первой" формой общественной связи — но и производственной единицей. Можно ли сделать больший подарок господам-эмпирионатуралистам? Вместо того, чтобы выяснить, откуда берется неравенство мужчин и женщин в классовом (и только классовом!) обществе, — строение общества напрямую выводят из биологии, человеческое отождествляют с животным. Но минимальнейшая историческая добросовестность тут же обнаруживает, что семья никогда не была ячейкой производства — это всего лишь механизм раздела имущества, источник и первичная форма собственности — то есть, сугубо надстроечная структура, из которой впоследствии развиваются государство и право. Когда Аристотель замечает, что устройство семьи подобно строению полиса, — он видит реальность в ее отражении: на самом деле, это полис унаследовал классовую сущность семьи — и любое общество, где процветает семейственность, неизбежно собьется на путь классового развития [20, 315]. Как известно, приживать детей вполне возможно и без семьи; у людей производство потомства (как и любое другое) становится отраслью общественного производства — но это производство в первобытной общине не предполагает никакой формализации союза мужчины и женщины — а правовое регулирование отношений полов складывается лишь по мере становления классовой экономики, и вовсе не обязано сохраняться в бесклассовом обществе далекого будущего. Разумеется, пока мы существуем в капиталистическом болоте, различия в правах так или иначе сохраняются — но разные для разных классов, и причины, следовательно, не в разнополости, а в отношении к собственности. Приходится бороться за равенство женщин, мужчин, гермафродитов и андрогинов, или еще каких-нибудь секс-меньшинств (вплоть до предоставление правового статуса сексуальным игрушкам). Но, как легко видеть даже из этого неполного перечисления, речь идет исключительно о культуре сексуальных отношений — а не об их физиологии (которой у роботов может вообще не быть). Соответственно, полное равенство разнополых (а также многополых и бесполых) вполне возможно там, где половые различия становятся несущественными — когда об этом просто не приходится говорить; но для этого надо по-настоящему (то есть экономически) освободить женщину (в том числе от "почетной" обязанности деторождения) — а тем самым и мужчину от необходимости быть ее общественной противоположностью. Когда Энгельс ехидствует [20, 99], что

даже г-н Дюринг не сумел бы из первобытной семьи сконструировать моральное и правовое равенство мужчины и женщины

он непростительнейшим образом упускает из виду, что мораль и право не зависят от пола, и от иных биологических черт — это чисто общественный институт; в этом отношении — равенство вполне возможно, и все последующие построения Анти-Дюринга оказываются чистым вздором; так великий антибуржуй играет на руку буржуям. Вслед за ним и Ленин всячески раздувает миф о производственной роли семьи — и о "естественном" первичном разделении труда. Скользкие формулировки встречаются и у Маркса [42, 117]:

Религия, семья, государство, право, мораль, наука, искусство и т. д. суть лишь особые виды производства и подчиняются его всеобщему закону. Поэтому положительное упразднение частной собственности, как утверждение человеческой жизни, есть положительное упразднение всякого отчуждения, т. е. возвращение человека из религии, семьи, государства и т. д. к своему человеческому, т. е. общественному бытию.

По существу, вроде бы верно: деление людей по религиозному, семейному, или еще какому-нибудь статусу, — выражение классовой природы экономики, и вместо любых подразделений надо выгребать к объединению, когда человек будет чувствовать себя не семьянином, чиновником или большим ученым, а непосредственно общественным существом, носителем разума. Однако (как и в других местах) Маркс говорит лишь об упразднении "частной" собственности — предполагая сохранить мистическую "индивидуальную собственность" [23, 773] (что это за зверь — нигде не сказано). Но собственность в любых формах — собственность, то есть отчуждение, формальное ограничение доступа к средствам производства (а потребление одного всегда есть производство чего-то другого); где есть собственность — там все шансы на выходе получить новый капитализм. В нашем контексте — бьет в глаза выставление семьи "особым видом производства", что сгоряча легко истолковать как приписывание семье производственных функций. Выдранная из контекста цитата почти наверняка станет флагом этой буржуазной идеи. Требуется свести воедино разные страницы (и разные тексты), чтобы понять: речь совсем о другом. Надстроечные формы общественного бытия сами по себе не являются производством — они его регулируют, приводят в соответствие с (классовой) структурой экономики и культуры в целом. Однако, в силу универсальности человеческой деятельности, способы организации могут и должны воспроизводиться целенаправленно — становиться продуктами труда. Общество не только использует религию, право, семью и т. д. для управления производством — но и производит их как особый продукт, сознательно творит свою историю. Поскольку в бесклассовом обществе уже не требуются такие посредники между творческой личностью и обществом в целом — соответствующие производства упраздняются, уходят в прошлое.

Но Гибш и Форверг мыслить оттенками не приучены — они с энтузиазмом выхватывают из первых марксистов самые слабые места (совершенно естественно: все остальное понять не в состоянии).

Различие мужского и женского является, без сомнения, одним из тех основных биологических различий, которые следует считать исходным условием для человеческой жизни и человеческого общества.

Вот вам, интеллигентная отрыжка энгельсовского биологизаторства! Продолжение — нахальная попытка "углубить" традицию, совершенно в стилистике столетней давности:

Однако эти различия не являются столь всеохватывающими, как это принято считать в абсолютизирующей их типологии. Они касаются некоторых немногих анатомических и физиологических (морфологических и функциональных) черт, и прежде всего расхождения в задачах продолжения рода.

Живописная картина: сидят Ванька с Манькой за початой поллитрой; Иван (гоняя по тарелке недогрызенный огурчик) замечает: не фигово бы заняться продолжением рода... На что Марья резонно возражает, что ни фига: надо сначала устранить расхождения в задачах!

Очевидно, что эти различия должны с необходимостью проявляться в первую очередь в трудовой деятельности. Поэтому существует естественное несходство функций, то есть "естественное разделение труда", которое Маркс характеризовал как первую форму разделения труда вообще.

Еще бы Манька не возражала! Получается, что наличие первичных и вторичных половых признаков играет решающую роль в выборе рода занятий — и что положено М, то запретно для Ж. Классики марксизма решительно открещивались от такой постановки вопроса; но наследников Дюринга не проведешь! — они достают первый том Капитала и тыкают мордой в предательскую фразу [23, 364]:

В пределах семьи — а с дальнейшим развитием в пределах рода — естественное разделение труда возникает вследствие половых и возрастных различий, т. е. на чисто физиологической почве, и оно расширяет свою сферу с расширением общественной жизни...

И далее о совершеннейшей естественности происходящего:

Различные общины находят различные средства производства и различные жизненные средства среди окружающей их природы. Они различаются поэтому между собой по способу производства, образу жизни и производимым продуктам. Это — те естественно выросшие различия, которые при соприкосновении общин вызывают взаимный обмен продуктами, а следовательно, постепенное превращение этих продуктов в товары. [...] Здесь общественное разделение труда возникает посредством обмена между первоначально различными, но не зависимыми друг от друга сферами производства. Там, где исходный пункт образует физиологическое разделение труда, особые органы непосредственно связного целого разъединяются, разлагаются...

Гибш с Форвергом радостно подхватывают:

Характер и способ, каким осуществляется это разделение труда и который определяет соответствующий специфичный для данного пола способ поведения, является для данного общества само собой разумеющейся вещью.

Спрашивается, что может г-н Энгельс иметь против г-на Дюринга? Пусть себе вещает о [20, 156]

самых общих естественных законах всякого хозяйства

Чем он тут хуже Маркса? Тем более, что и сам Энгельс парой страниц раньше лихо заявляет [20, 153]:

Связь между исторически данным распределением и исторически данными материальными условиями существования того или иного общества настолько коренится в природе вещей, что она постоянно находит свое отражение в народном инстинкте.

Слово "естественный" как раз и означает "природный"! Выходит, исторический материализм выведен из чистой вещности, и никакой специфики по сравнению с живой и неживой материей разумная деятельность не предполагает. Одни инстинкты. По сравнению с этим, гигантским скачком вперед выглядит утверждение Гибша и Форверга о принципиальной небиологичности культурных размежеваний:

Ни распределение трудовой деятельности, ни тип поведения полов, даже в области социального и в сфере индивидуальных достижений (одаренность), не дифференцированы биологически.

...выработку норм поведения, включая и область сексуальности, в данном случае в особенности выработку и институционализацию общественных ролей обоих полов, определяет способ производства, свойственный данному обществу, и относящиеся к нему как надстройка общественные отношения людей. Биологические различия не играют здесь никакой роли.

Скажите это Марксу! И Энгельсу с Лениным. Конечно, от первичности секса никто не отказывается — и наши улучшатели по-прежнему полагают, что общество создано лишь для повышения качества постельной жизни. Но именно регуляция труда дает

определяющие регулятивные и нормативные импульсы для специализации ролей обоих полов и форм отношений между ними. В обобщенном виде это означает, что тенденции регулирования в области отношений сексуальности возникают не из самой сексуальности. Они имеют внесексуальную основу.

Иначе говоря: кто не работает — тому и не положено; сделал дело — плодись смело. Насчет задач продолжения рода — мы уже отметили: оказывается, человеческая сексуальность без этого немыслима. Но тут всплывает еще один (вполне марксистский) предрассудок: трудиться на репродуктивном поприще люди призваны не сами по себе, а только в составе семьи — и для этого требуются соответствующие правовые институты. Как и все остальное, брак представляется чисто природным явлением, которое общественная жизнь не только ужимает в культурные рамки — но и расцвечивает всевозможными гуманно-нравственными ценностями, вроде походов налево, семейного насилия, проституции и грязи развода. Градус пикантности — чего животным и не снилось. Ну и, конечно, стабильный бизнес для психотерапевтов.

Из вечности семьи прямо следует вечность капитализма; в этом плане марксизм показывает себя сугубо буржуазным течением, весьма полезным, чтобы выпустить пар народного возмущения, держать антиначальственные движения под начальственным контролем.

Как водится, психосоциологическая "наука" начинает с зоопарка: повышенное внимание к "бракам" животных нам гарантировано. Удивительным образом (с чего бы это?) обнаруживаются буквально все привычные по расхожим анекдотам формы: моногамия, полигамия, полиандрия, — длительные или сезонные отношения, — одиночные, стадные и групповые... "Семьи" животных классифицируют по признаку того, кто из родителей по преимуществу заботиться о потомстве: родительская семья (певчие птицы), отцовская семья (рыба колюшка), материнская семья (большинство млекопитающих)... У насекомых и пресмыкающихся о потомстве вообще никто не заботится, что так и просится в аналоги чумазого детства низших классов. Конечно, психологи должны бы знать о проекции себя на внешний мир в ходе восприятия; но в отношении собственной научной добросовестности у них сомнений нет. И можно даже блеснуть нетрадиционностью:

Согласно прежнему, традиционному понятию сексуальности, между половым влечением и браком как общественным институтом должна существовать однозначная причинно-следственная связь. Сексуальность должна являться существенной и биологически заранее данной причиной возникновения и соответствующего конкретного оформления брака. С этой точки зрения брак должен возникнуть на основе сексуальности с главной целью регулировать сексуальные отношения и способ поведения в обществе. Первоначальная цель института брака в этом случае состояла бы в регулировании отношений между людьми.

Это, так сказать, психофизическая теория брака: якобы социальный институт, предназначенный для выработки условного рефлекса на штамп в паспорте — чтобы хотелось не при виде телесных прелестей, а только на условиях регулярного общественно-санкционированного сожительства (см. выше про водку с огурцом). Тут, правда, мы можем задать тот же вопрос, который Энгельс задавал Дюрингу: в чем состоит такое регулирование? — и выясняется, что не стоит за ним ровным счетом ничего, кроме чисто имущественных отношений, вопроса о собственности. Нет, конечно, мы допускаем, что кто-то ведется на хороший капитал — и браки по расчету сплошь и рядом заключаются по причине этого безмерно эротического возбуждения. Но твердокаменным марксистам размениваться на банкноты не пристало:

В противоположность этому Энгельс указал на то, что брак и семья хотя и возникают на основе сексуальности и главным образом в связи с биологически необходимым длительным периодом ухода за потомством, но в первую очередь являются производственным сообществом, то есть социальной группировкой, главная цель которой — кооперированное воспроизводство и производство жизни (своей собственной и жизни детей).

Энгельса мы уже цитировали (и можно еще долго цитировать в том же духе) — но здесь он предстает в смелой новаторской интерпретации: нам не только показывают семью как трудовой коллектив — но и четко определяют цели и задачи производственного процесса! Тем самым разногласий у Маши с Иваном быть уже не может — и рождается сексуальная гармония.

Брак твердо введен в репродуктивные рамки: воспроизводство и производство жизни. Никакого другого смысла в нем нет, и государство принимает гражданский кодекс (или кобс) исключительно в интересах поддержания метаболизма предусмотренного законом (и освященного религией) количества органических тел. Мысль о втором пришествии Дюринга напрашивается со страшной силой.

Поскольку духовное производство и творческое общение классики марксизма упорно игнорируют, их видение семьи по сути дела именно таково: производство на работе, потребление дома; производственное потребление создает все разнообразие культуры — индивидуальное потребление (которое допускается только в семье) производит только один продукт, рабочую силу. Пока мы остаемся в рамках бездуховной экономики — других вариантов нет. Но продвинутые социал-психологи не имеют права забывать об истоках всего:

Долгий период детства человека, продолжительная зависимость ребенка от матери, в которую неизбежно вовлекается и отец; связанная с этим необходимость добывать путем совместного труда средства существования для семьи или рода — все это способствует стабилизации возникшей таким образом социальной группировки и приводит к возникновению внутри этой социальной единицы новых межчеловеческих связей и обязанностей. Можно предположить, что последние влияют, так сказать, обратным путем на собственно сексуальные отношения брачных партнеров, то есть указанные внесексуальные (в конечном счете — экономические) факторы стимулируют регулирование сексуальных отношений.

Нам еще раз объясняют: брак нужен для того, чтобы создать кучу житейских сложностей, запутанную семейную экономику... Навязанные семейным статусом ограничения классовое общество искусственно "стабилизирует", из-за чего члены отдельных "группировок" не могут тратить семейный бюджет на стороне — и обязаны вкладываться не куда попало, а в собственное потомство. И вот тогда сексуальность станет "неотъемлемой ценностью человеческого общества". Дескать, оттягивая удовольствие, мы его тысячекратно усиливаем.

Допустим, где-то люди живут полнокровной общественной жизнью, свободно участвуют в чем хотят, открывают и устанавливают законы природы, совместно исследуют глубины духа, созидают миры... Там никому не надо добывать средства существования, а можно напрямую пользоваться всем, что человечество успело за сотни веков насоздавать. Будет у них обостренная (и даже болезненная) чувствительность в вопросах сексуального удовлетворения? Да ничего подобного: вся эта физиология для них останется всего лишь скучноватой гигиенической процедурой, для которой продвинутая культура найдет максимально свернутые формы, не отвлекающие от собственно человеческой деятельности. Ставить искусственные препятствия, и потом из последних сил их преодолевать — это весело, азартно, спортивно. Бытовые подвиги наполняют жизнь до краев — а тем, у кого нет иной жизни кроме животной, заполнять время больше нечем: стоит на миг остановиться — пугает экзистенциальная пустота.

Насчет долгого детства — это модная на рубеже 1970-х тема, и к Энгельсу ее приплели задним числом, для приличия. Но усмотреть здесь биологические корни семьи — надо еще постараться! У слона детеныш выкармливается 18 месяцев — и ничего, в загс не бегают, и попам на свечи не подают. Животные про своих отпрысков особо не думают — и избавляются от них при первой возможности. У слаборазвитых народов дети совершенно беспризорны — они фактически принадлежат общине в целом, а не какой-то отдельной семье! Откуда же у цивилизованных родителей необходимость ишачить много лет на детей? Очевидно, их принуждает к этому кто-то извне; имя этому насильнику — классовая экономика. Не столь важно, кто именно будет удерживать народ в рамках приличия: полицейский произвол, корпоративные бонусы или общественное мнение. Суть в том, что характер (и продолжительность) детства общественно обусловлен, причем по-разному для разных слоев. Принимать в расчет органику вообще никто не собирается — и тут можно вспомнить про Критику Готской программы, где Маркс ставит вопрос о возрастных ограничениях при использовании труда детей — как часть общедемократической программы социалистов. Разумеется, утопические теории на этот счет были и раньше — но практические шаги только у правящей элиты, а эксплуатируемые низы в отношении детей не ответственнее рептилий. Таким образом, продолжительность детства есть, по сути дела, показатель уровня паразитизма, отхода господствующего класса от всякой экономической деятельности и превращении в ненужный балласт, тормоз экономического развития.

По каким-то причинам Гибш и Форверг вообще ничего не знают об общественном воспитании — для них развитие ребенка возможно только в семье! Да, конечно: школы, детские дома и сиротские приюты в классовом обществе финансируют по остаточному принципу — или в целях рекламы, а детям достаются остатки из остатков, поскольку скудные дотации разворует семейный персонал. Но на другом полюсе — богачи предпочитают отдавать детей в престижные интернаты, а домашнее воспитание — для тех, у кого на такие роскошества денег нет (из этого слоя, большей частью и вырастает гнилая интеллигенция). Достаточно допустить, что современные формы — лишь прототип полностью общественного воспитания будущего, — чтобы увидеть всю нелогичность увязывания физиологии с семейственностью: даже если по каким-то причинам созревание организма вдруг растянется (вещь почти невероятная: исторически темпы органического взросления у человека только растут) — это никоим образом не предполагает посредничества каких-либо малых групп, ибо заботу о подрастающем поколении в итоге все равно берет на себя общество в целом. Тем более воспитание не зависит от принятых в данной культуре норм полового общения — тогда как Гибш и Форверг выводят из своей теории принципиальную невозможность промискуитета, ибо

абсолютно неупорядоченные сексуальные отношения не могли бы обеспечить существование потомства.

Спрашивается: по какой такой причине широта сексуальности может ущемить экономические права ребенка? Только из-за существования семьи, узурпирующей право финансировать и направлять развитие детей и ограничивающей возможность прямого участия для "чужих", и для общества в целом. Выходит, что, скорее, наоборот: полное выведение секса из ведения семьи способствует разрушению социальных барьеров и надежнее обеспечивает "существование потомства".

В логическом плане, здесь типичная ошибка: попытка вывести необходимость семьи из факта ее существования. Если в наши дни правила таковы — они не могли быть иными до нас, и не могут измениться после. Дюринг добавил бы: во всех населенных мирах. Да, что есть — то и должно было произойти; но подобный логический ход возможен лишь в предположении возможности и чего-то другого, что исторически предшествовало своему отрицанию; при этом потребуется еще и указать, почему отрицание стало необходимым, как одно превращается в другое. У того же Энгельса, при всей апологетике семьи и ее возведении к биологическим потребностям, усматриваем важное признание: семья разрушает род. Таким образом, первобытная община как форма общественного бытия рода оказывается предшественницей семьи и ее антагонистом. Семья относится к роду как классовое общество к доклассовому. Бесклассовое общество будущего — отрицает семью. Но если один тип общественного устройства сменяется другим, столь же общественным, — при чем здесь органика? — все движение происходит уже не в животном мире, а на уровне человеческой (общественной) деятельности. То есть, по крайней мере в отношении семьи неуместны никакие аргументы от физиологии; скорее всего, и возникновение родоплеменной структуры не вытекает из строения животных сообществ — но этот вопрос заслуживает отдельного рассмотрения. Здесь нам важно лишь, что семья — отнюдь не древнейшее и "естественное" образование, — что выделение семьи в отдельную экономическую единицу связано только с экономическими причинами, с развитием способа производства.

Учитывая, что исследование древностей и пережитков прошлого при капитализме практически монополизировано и находится в руках буржуазии, трудно ожидать достоверных сведений о находках, и тем более разумных интерпретаций. На основании имеющихся данных — можно предположить, что первоначально семья есть ячейка угнетения одной части рода другой. Возникает она только там, где исходно равные роды становятся, в силу неравномерности экономического развития в рамках племени, в различные отношения к средствам производства. Семья в данном случае утверждает экономическое превосходство одного рода (например, род мужа) над другим (из которого приходит жена; в этом случае складывается хорошо знакомое нам приниженное положение женщины в семье, вплоть до отказа в праве называться человеком — как у Аристотеля). Поэтому именно семья становится механизмом разрушения родоплеменных отношений и предпосылкой государственности, понимая государство как орудие угнетения одного класса другим — в соответствии с идеями классического марксизма. И пока есть государство как необходимость господства одного класса над другими (то есть, в любом классовом обществе) — семья существует не только как надстроечное явление (общественный институт), но и как постоянный источник экономического и духовного неравенства, снова и снова возрождающий классовый характер экономики и классовое сознание. Только вместе с государственностью в целом умрет и весь пласт брачно-семейных отношений; и наоборот, смерть государства невозможна без упразднения семьи.

В нашей гипотетической модели, отношения собственности возникают вместе с семьей — это вещное выражение экономических преимуществ одного рода перед другим — и способ его поддержания. Семья — первичная форма закрепления экономического неравенства, способ такого разделения уровней потребления, при котором более сильному экономически — доставалось бы и лучшая доля продукта. Поэтому одной из самых ранних правовых форм (то есть принципов регулирования отношений собственности) становится наследование — ограничение доступа к совместно используемому имуществу кругом членов одной семьи, а внутри семьи — в соответствии с "правом рождения": рожденный внутри семьи заведомо выше статусом, чем пришлые родственники. Разумеется, вариаций этого принципа очень много; например, экономическая значимость рода матери может со временем перевесить мощь рода отца — и с этим придется считаться. Наша модель объясняет столь тесное переплетение родовых и семейных связей: внешняя расстановка экономических сил отражена в структуре семьи, и обратно, совокупное богатство группы семей может изменить характер родоплеменных отношений (вплоть до полного размывания).

Первые семьи на вид мало отличаются от рода: это большие группы общинников, так сказать, род в роде. Поскольку же родовая структура семьи с приходом все новых членов усложняется, внутрисемейные отношения уже не совсем подобны отношениям родов — они становятся самостоятельной силой, выделяют семью из рода и противопоставляют родоплеменной организации как таковой. Экономически, род основан на распределении труда — при совместном пользовании продуктами производства; неравномерность экономического развития для рода есть нечто внешнее, отношение к другому роду. Напротив, семья сразу складывается как форма внутрисемейного разделения труда — с последующим распределением его продуктов. Внешнее отношение семей приобретает в этом случае характер обмена.

В любом случае, мы вообще не говорим ни о каких "естественных" корнях семьи, и уж тем более не выводим ее из нужд продолжения рода или сексуальности. Напротив, только в ходе выделения семей факт рождения внутри семьи приобретает и общественное звучание, становится принципом распределения собственности. Поэтому для древних отношение родителей к детям намного важнее, чем любовь или дружба, военное или экономическое партнерство: наследник — залог сохранения семьи как таковой, он представляет ее наиболее общим образом, абстрактно, как телесная оболочка (знак) семейного капитала. Именно семья наполняет половой акт экономическим содержанием, а не сексуальность влияет на становление семьи.

В ходе тысячелетней классовой истории экономические функции семьи заметно менялись; семья встраивается в иерархию государства, становится одним из надстроечных элементов, — но никогда не теряет первоначальной роли, остается источником общественного неравенства. У животных, вероятно, можно встретить предвестия рода — но семьи у них однозначно нет и быть не может. Тем более невозможен животный брак — хотя люди иногда ведут себя в браке как последние скоты.

Однако по мнению социопсихической парочки брак — надстройка не над экономикой, а над физиологией, хотя они и допускают, что (неизменно присутствующая)

функция брака как регулятора сексуального поведения является вторичной,

а на первый план выдвигается библейский завет: плодитесь и размножайтесь! — то есть, биология деторождения; а уж поскольку мы достаточно расплодились, нужна семья, которая

возникает как необходимость гарантировать экономическое состояние данной социальной группировки.

А вовсе не как принцип экономического обособления, определение того, чье состояние предстоит поддерживать. С точностью до наоборот. Но тут нас огорошивают фундаментальным открытием, что, оказывается,

в браке регулируются отнюдь не все сексуальные отношения, а лишь те, которые связаны с его необходимым экономическим состоянием.

Круто! Брак регулирует только то, что он регулирует. Это очень глубоко и свежо. Было бы непростительно не распространить душок на все обитаемые миры:

Необходимо заметить также, что эти положения касаются не только соответствующих отношений "современного" брака, но и основ генезиса всех наблюдаемых его форм.

Здравствуйте, г. Дюринг! С днем возрождения!

Ну, чего еще? Если угодно — обсудим разнообразие этих самых "наблюдаемых форм". Исключительно с точки зрения регулирования сексуальности и репродуктивной потенции. Беспорядочные половые сношения мы уже отвергли как не способствующие семейному воспитанию. От фонаря перечисляем: групповой брак, полигамия, моногамия (абсолютная и относительная). Полиандрии почему-то нет — без объяснения причин. В наши дни уже не новость однополые браки, тройки, обмен партнерами, виртуальные браки, браки асексуалов... — не говоря уже о фиктивных браках. Говаривают, что в Аргентине, где шимпанзе имеют правовой статус, зарегистрирован даже брак с обезьяной. Допустим, что в эпоху социалистической скромности такого букета авторы не могли себе представить. Но зато они способны выдать истинно дюрингианский букет теоретических вольностей:

Весьма вероятно, что полигамия соответствует той стадии общественного развития, в которой более крупные общественные единицы ("роды") развивались под руководством одного "отца рода".

Вот вам: переряженный под Маркса неофрейдизм, в худших его вариантах! Достоевского среди нас давно нет — но с отцами этой теории тянет обойтись по Фрейду... Дальше приходится запинаться чуть ли не на каждой букве:

Его ⟨то есть, отца рода! — все остальные не в счет⟩ экономические интересы при существующих тогда формах жизнедеятельности рода (скотоводство и земледелие) состояли в максимальном расширении его клана ⟨кроме рода и семьи появился еще и клан — это что?⟩ с помощью им самим ⟨то есть, даже без жены?⟩ рожденных детей, прежде всего сыновей ⟨женщина, как известно, не человек⟩, что можно было гарантировать только путем владения ⟨это в каком смысле?⟩ многими женами ⟨а почему не рабынями? — раз уж жен за людей не держим⟩. Возможно, здесь играет роль также избыток женщин ⟨вот-вот, новорожденных девочек убивать, как в античности⟩ в результате войн ⟨можно подумать, мирное население на войне не страдает! — вырезали города целиком; а атомной бомбе вообще пол до фени⟩. Там, где эта причина — в рабовладельческом обществе — исчезает ⟨это при рабовладении-то нет войн! — оно целиком держится на грабеже⟩, закономерно ⟨по каким законам?⟩ развивается моногамный брак. Однако у некоторых народов полигамия как следствие традиций ⟨почему-то не подвергшихся "закономерному" развитию⟩ частично сохранилась до наших дней.

Уф-ф-ф... Грубо! Хотя бы немножко поуважать исторические факты, гг. дюрингианцы! Понятно, что вам хочется примазаться к Энгельсу, изобретателю новой, невиданной доселе (и вряд ли ожидаемой в будущем) формы семьи: "пролетарская моногамия":

Общая тенденция развития всех известных нам народов ведет все же от полигамии к моногамному браку.

Это, пардон, почему? Даже если исторически оно так и было — ни из какой биологии оно не следует. А сетовать на якобы нехватку войн (не успеваем выкашивать мужиков, да-с!) — это как-то не по-людски. Особенно после двух мировых и в начале третьей. Современные тенденции идею моногамии почти похоронили — но в 1970-х еще можно было порассуждать от абсолютах и категорических императивах:

Абсолютная моногамия в этом случае означает поставленное как цель, то есть требуемое этическими нормами, ограничение половых связей одним браком, скрепленным общественным актом, часто санкционированным религией и нередко считающимся нерасторжимым. Там, где существуют такие требования, они переносятся также на добрачные и внебрачные половые отношения.

Поставить себе целью ограничение половых связей — это примерно как поступить в монастырь. В брак вступают вовсе не для того. Иногда как раз наоборот: чтобы совсем развязать ниже пояса. Но чаще по экономическим причинам — а изредка по искренней симпатии. Впрочем, симпатию можно ублажать и без брака — и если штамп таки ставят, это все равно коммерция. Насчет скрепления общественным актом — тут дикари во все эпохи умели зажигать. Пышная свадьба — как изнасилование перед публикой. Религию сейчас уже всерьез не принимают, и в храме венчаются для хохмы — или попа заставляют прыгать с парашютом. Некоторые коллекционируют церемонии по разным обрядностям. Но, конечно, чинуши и святоши в классовом обществе не переведутся никогда — и тут нам рассказывают о моногамии "в наиболее строгой форме": "абсолютное добрачное целомудрие" (а что, есть еще и относительное?), "полный отказ от внебрачных связей" (разумеется, только для жены; с другой стороны, какой-нибудь quicky в офисе — тоже не марает супружескую постель), "отказ от вступления в брак после смерти одного из супругов" (молча предполагается: мужа). Но не все так однозначно!

Во-первых, наиболее строгую монополизацию и контроль над половыми отношениями (по крайней мере в официальной морали) мы встречаем в обществах, переживающих подъем; напротив, расшатывание и зачастую распад сексуальной морали — на стадии упадка общества.

Ну, ребята, вы даете! Даже если бы это было правдой — столь сильные заявления, по совести, следовало бы как-то обосновать... Хотя бы намекнуть, из каких соображений оно должно быть именно так. Темное место — как понимать переживание подъема. Это физиологически оно сразу заметно; а в обществе — всякий подъем есть одновременно и начало упадка, так что проводить грань приходится на основании далеких от эмпирии принципов — исходя из того, зачем эта грань нам понадобилась. С другой стороны — что такое "сексуальная мораль"? Можно понять и в смысле страстного влечения к морали как таковой — по смыслу хорошо вписывается! Предположительно, здесь имеется в виду лишь расширение круга половых партнеров и отмена семейной монополии. Но кто сказал, что это аморально? С точки зрения других времен — может быть; но в современности — другая мораль, и судить о ней следует с позиций ее времени. Поэтому разумно было бы не заниматься морализаторством, а честно обсудить, как меняется отношение к определенным общественным институтам (а вовсе не к сексу!) при переходе от одной стадии развития общества к другой. Тогда мы увидим, что на этапе становления какого угодно уголка культуры новое явление не вписывается в обывательскую мораль — и осуждается правом; по мере все более широкого распространения — то же самое становится привычным и не вызывает отрицательных эмоций; на следующем этапе — превращение в составную часть морали и правовое закрепление (а психологически — скука и отторжение пошлости); подобная объективация (формальный канон) исключает необходимость вмешательства субъекта: если все происходит само собой — можно переключиться на другое, более интересное. Так в поле зрения общества входит следующий вызов морали — и все повторяется на новом уровне.

Сухой остаток тот, что нет никакого волнообразного подъема и спада в отношении общества к абстрактно выделенному общественному институту — а есть эволюция самого этого института вместе с обществом; любое выделение стадий — требует культурной привязки, указания конкретного исторического процесса, по отношению к которому эти стадии уместно выделять. В данном случае — следует выяснить, когда начинает складываться буржуазная семья (в отличие от прочих видов моногамии), как ее вписывают в мораль и право разных классов и общественных слоев, и что идет ей на смену — если налицо признаки упадка. А не говорить об упадке общества как такового — это пустая абстракция.

Но вернемся к той же странице текста, где нас поджидает еще один неоднозначный пункт:

Во-вторых, можно повсюду наблюдать факты (часто критически обсуждаемые), свидетельствующие о том, что при всех формах брака мужчине предоставляется больше свободы.

Тут сами авторы признают проблематичность постановки вопроса: факты то ли есть, то ли нет... Откуда споры? Все оттуда же, от путаницы в понятиях. Когда неизвестно, что такое брак и каковы его формы — как можно разговаривать о положении людей в браке? И самое время задать знаменитый пилатовский вопрос: что есть свобода? Допустим, сбегал кто-нибудь налево — он что, освободился от пут семьи? Да ничего подобного! — сама оценка походов на стороне как нарушающих нормы права и ходячей морали (и попытки скрыть проступок, замести следы) указывает на отсутствие свободы: чем больше правонарушений, тем крепче право. Китайский император и царь Соломон обладали тысячами женщин, совершенно по праву, — но и это свободой не назовешь, поскольку формы обладания закреплены традицией и никак не зависят от воли участников этого производства. Свобода в браке — нонсенс; возможна лишь свобода от брака — что в классовом обществе практически недостижимо, ибо сама идея собственности предполагает и ее раздел. Богатый холостяк — не свободен от брака, поскольку, например, чужие браки ограничивают его круг общения (хотя и не запрещают ничего наотрез); невинная девушка не вправе свободно распоряжаться "своей" невинностью — для этого есть общественно установленные формы; проститутка не может продаваться без хорошей крыши — да и налоговое бремя никто не отменял.

Вопрос о "предоставлении" — вообще из области анекдотов. Если мужчине разрешено пользоваться телами нескольких женщин — это лишь означает отсутствие моногамии: такой брак следует называть как-то иначе. Преимущества одних дам перед другими — часть брачной системы; у того же китайского императора была первая жена, несколько вторых и еще больше третьих, — с аналогичными градациями среди наложниц (которые яростно интриговали ради изменения официального статуса). У пророка Мухаммеда была старшая жена — и любимая жена; и эти должности не совпадали. Если в Европе принято называть женой только одну женщину — это не значит ровным счетом ничего, пока мы не обрались к экономическим различиям жен и любовниц (а также мужей, любовников и спонсоров — как у богини Афродиты, у Манон Леско, или у многотелой Сабины). Но указание таких различий есть, по сути дела, определение типа семьи: при разном распределении ролей мы получим совершенно разные семьи. Штамп в паспорте не играет ни малейшей роли в экономической иерархии: муж вправе тратить всю зарплату на выпивку или баб — а жене только слезы. В некоторых странах есть формальные ограничения — вроде заселения в один номер гостиницы или возможности подавать прошения от имени семьи; однако всегда найдутся альтернативные способы, позволяющие запретное сделать возможным (не без выгоды для ушлых посредников).

В итоге, исторически конкретная буржуазная моногамия есть не один тип семьи, а класс типов семей — допускающий различные формы брака в зависимости от социального (экономического) статуса сторон. Положение мужчины в семье — это абстракция; для конкретного мужчины — свой выбор брачных вариантов; для конкретного брака — группа мужчин (или женщин), допущенных к участию.

Первое следствие — отсутствие связи с биологией пола. Кто как устроен — к делу не относится. Важно лишь, кто кому и сколько должен. Свобода — понятие экономическое. Это понимают и Гибш с Форвергом, и пытаются по-своему отразить:

Нередко еще и сегодня это аргументируется тем, что мужчина по своей природе полигамен. В действительности же, факт, что мужчине "больше дозволено", связан прежде всего с тем, что обязанности отцовства в значительной мере легче, чем обязанности материнства, в том числе и в экономическом отношении. Кроме того, результат внебрачных половых отношений мужчины (при определенных имущественных отношениях) в значительно меньшей степени затрагивает экономическое состояние (имеется в виду правила наследования), чем у женщин.

Получается криво. На полигамию от природы следовало бы выставить контраргумент: обсуждать это (хотя бы в биологическом контексте) можно лишь при четком осознании того, что есть полигамия — и что есть природность. Например, когда люди скрещивают кого попало с кем придется в целях селекции — это от природы или нет? Домашний скот о половых (и тем более супружеских) предпочтениях не спрашивают. В биологии даже мужчину от женщины не всегда отличишь: первичные и вторичные признаки запросто перепутываются, известны факты партеногенеза, — а некоторые зверушки умеют менять пол при надобности (последнее время и люди к этому пристрастились). Понимать полигамию как спаривание с несколькими партнерами? Так в этом большинство животных никак не ущемлены — и самцы, и самки. Например, у кошек бывают очень интересные пометы... Однако если речь об институте брака — природа вообще не имеет к этому ни малейшего отношения. Разрешить или запретить общественную связь может только общество. А наши писатели одну "природную" лапшу заменяют другой! Совершенно темные воззрения оппонентов они пытаются побить не менее темными понятиями материнских и отцовских обязанностей. Откуда они взялись и что такое — ни малейшего намека. Зато заранее ясно: есть в этом что-то нечеловеческое (природное?) — поскольку экономика лишь "в том числе". При таком раскладе утверждение о тяжести женской доли (в смысле легкости мужской) — абсолютный произвол: на пустоту с равным (не)успехом можно наклеить любой ярлык. Но самый терминологический крутняк — стыдливо назвать внебрачных детей "результатом"... Дескать, законный результат экономику семьи потрогать может — а левакам ни-ни! Определяющая роль наследования в происхождении собственности — как на ладони. Фишка в том, что (по Гибшу и Форвергу) побочный результат женщины всегда остается в семье, а на мужские результаты можно смело начхать. Предрассудок настолько укоренившийся, что авторам и в голову не приходит задаться вопросом об общественной сути такого разделения труда и возможности альтернатив. Но стоит хоть капельку приобщиться к действительной истории — стройная картина трещит по всем швам. Законодательство СССР и ГДР содержит идею установления отцовства — и алименты платить придется все равно; сегодня на этом спекулируют секс-террористки, сшибающие бешеные компенсации со знаменитостей за (иногда сказочные) прошлые грешки. С другой стороны, матери запросто бросают своих младенцев — и хорошо, если не топят или закапывают живьем, а лишь спускают в мусоропровод или подкидывают! Яркие образы — в художественной литературе (от Еврипида до Достоевского, и далее в наши дни). Законодательство о наследовании во многих странах позволяет полностью лишить наследства "законных" детей и раздать состояние по барской дури. Обратная сторона — широко распространенная среди нынешних богачей практика усыновления и удочерения. Там вообще "результаты" неизвестно чьи. А наследство в полном объеме.

Базар про "легкость" и "экономическое состояние" прикрывает тысячелетнее семейное рабство; в Европе и ее окрестностях играть роль репродуктивного орудия довелось женскому полу (хотя и здесь не без громких исключений: Клеопатра, Тамара, Виктория с Елизаветой). Но не физиология женщины приковывает ее к семье — а классовое право. Нет брака — нет и внебрачных детей. В бесклассовом общество даже вопрос о равенстве — неуместен (кроме исторических реминисценций). Замалчивание классовой природы "половых" (или иных) различий — на руку апологетам капитализма.

Для иллюстрации: английские буквы M и W — как бы перевернутые отражения друг друга; на этом основании уже можно строить теорию семейного неравенства: мужчина (Man) и женщина (Woman) чисто лингвистически различаются — и только у богатых господин (Mister) и госпожа (Mistress, или Madame) на одну букву... Будем мы обозначать общественно неравных буквами или интимными частями — погоды не делает.

Пассаж про "результаты" не убеждает даже авторов — и они хотят спихнуть ответственность:

Здесь необходимо отметить, что эти проблемы представлены нами в более упрощенном виде, чем это имеет место в действительности.

А в действительности — "менее упрощенно" (но все-таки упрощенно)? Даже если этой корявостью мы обязаны переводчику — признаем прямо: нет здесь никакого отношения к действительности! Так что остается лишь хлебнуть для храбрости — и в бордель, за утешением...

Вообще явление проституции в капиталистическом обществе представляет собой выражение сексуальной морали этого общества.

Глыба разума! Где глыбь — там и рыбь. Про сексуальное отношение к морали — см. выше. Но здесь оно уже перетекает в порнографию: несчастную мораль затрахали во все дырки. Оказывается, в проститутки идут не абы кто — а передовые люди своего времени, жаждущие в полной мере выразить его нравственные устои (или несостоятельность). То есть, сначала придумаем себе мораль — потом устроим бизнес по образу и подобию. Не такие крутые марксисты — не представляют "собой", а представляют себе голодных или обманутых — которых классовое общество (в лице правящей элиты) искусственно выводит за пределы правового поля (на панель) — как ущемлением прав, так и насаждением филистерской морали. То есть, буржуазная мораль выражает экономическую организацию капитализма — а вовсе не наоборот. Разумеется, мы в курсе, что мир проституции столь же иерархичен, как и классовое общество в целом, и разные места работы предполагают и различия в общественном положении: крестьянка в хлеву — вовсе не то же самое, что элитная эскорт-модель; секретарша офисного владыки — не чета придворной интриганке или порнозвезде. Уровни доходов плавают соответственно. Не секрет также, что кое-кому занятие нравится — позволяет раскрыться во всей красе великого таланта; творчество возможно везде — и всякое искусство достойно уважения. Можно предположить, что и в будущем какие-то стороны человеческой духовности будут выразимы в образах высокого секса. Однако на дворе капитализм (иногда под вывеской социализма) — так что любое отношение людей по поводу вещей (например, половой акт) принимает форму акта купли-продажи. Будет это происходить кустарно (в семье) или в лоне секс-индустрии — не принципиально.

Все это доказывает общественно-экономическую обусловленность как самих форм брака, так и связанных с ними норм половых отношений. Очевидно, что экономическое мотивирование половых отношений в первую очередь связано не с половыми отношениями как таковыми, а в большей степени с их последствиями. Мораль целомудрия возникла лишь вторично. Затем она посредством различного рода идеологических санкций превращается в норму и контролируется ритуалом.

Если "взять с потолка" означает "доказать" — тогда дюрингианство абсолютно доказательно. Что нам стоит переопределить понятия?

Чисто ассоциативно — социалистическое соревнование: "нормы половых отношений" можно выполнять и перевыполнять — и даже бить рекорды, по-стахановски... Непонятно только, зачем это обязательно увязывать с браком. На панели тоже есть выдающиеся работницы, перед (ович) ки труда — хоть сейчас на доску почета.

Торжество метода Дюринга: парой абзацев выше обнародованная гипотеза о первичности "результатов" — здесь уже превращена в очевидность. То есть, мы, как марксов архитектор [23, 189], сначала строим плод в голове — и только с полным сознанием дела приступаем непосредственно к оплодотворению. По-рыночному: просчитываем все этапы проекта, составляем бизнес-план... А потом честно уплачиваем в казну причитающиеся казнокрадам налоги. Половые сношения сами по себе — фи, как вульгарно! В качестве поддержания экономической стабильности путем избирательного наследования — другой коленкор!

Тут, откуда ни возьмись, неизвестно кто, непонятно зачем, — выкатывает "мораль целомудрия". Чтоб у того изобретателя член отсох! А если другого пола — пусть от цистита сгниет. Потому что подбивают начальство на "идеологические санкции": что это такое, мы не знаем — но звучит очень страшно! В итоге — устанавливают нормативы, и начинают ритуально контролировать их выполнение. Кошмар. Но будет и на нашей улице праздник!

По многим причинам, однако, имевшие до сих пор значение экономические факторы теряют свое действие. Так, например, широкое распространение противозачаточных средств и техники регулирования рождаемости в известной мере делают практически недействительными требования целомудрия и сексуальных ограничений.

Ура! Свобода! Гуляй кто сколько сможет!

Кроме того, более не существует — и прежде всего в социалисти-ческих странах — вышеупомянутых причин, побуждающих избегать внебрачного материнства или отцовства, так как это обстоятельство, если его рассматривать с чисто экономической стороны, не может более влиять на существование брака или вступление в брак.

Ну вот... А только что говорили про презервативы. А если кому и бракованное не по нутру? Зачем сразу о грустном? Материнство и отцовство — что в браке, что без него... Как только мы ставим людей в формальные отношения друг к другу — это уже не люди, а органы семьи. Которые не вправе свободно распоряжаться органами. Отношения супружества ничем принципиально не отличаются от связи родителей и детей: и то, и другое — связывает. А надо наоборот — освобождать. Чтобы никто не знал, чье он потомство; чтобы общество в целом занималось каждым — и каждый жил жизнью всего человечества, а не мелочностью домашнего хозяйства. Свободный человек везде как дома, и ему просто неинтересно, с кем у кого есть общие гены. А нам опять про брак и мораль, хотя и с тенденцией:

к общему ослаблению единобрачия и соответствующих моральных требований

То есть вместо единобрачия — какое-то другое -брачие, и опять тупая мораль вместо высокой нравственности. Ничего не хочется. Разве что отвлечься и воспарить мечтой

к тому, чтобы с постепенным развитием наметившейся в моногамном браке гуманизации половых отношений последние могли со временем достичь относительного совершенства. Это, однако, предполагает наличие всеобщих социальных условий, при которых взаимоотношения людей в целом могут нести в себе тенденцию к гуманизации, подобно отношениям при социализме и коммунизме (в том числе и отношениям любви), более не подверженным законам купли-продажи, а подчиненным стремлению к реализации идеала социалистического гуманизма.

Vive l'idéal ! Дюринг прослезился — в обнимку с Марксом и Энгельсом, на трибуне мавзолея. Половые отношения до того гуманизировали, что они вот-вот превратятся в отношения любви — и настанет сексуальный гуманизм — тот самый, к которому все стремится... Вероятно, мы никогда не узнаем, какие для этого нужны "всеобщие социальные условия". Но это и неважно: прокукарекали — и хоть трава не расти!

Нет, вы не так поняли: авторы вовсе не собираются остановить поток строгих доказательств экономической обусловленности всего и вся! Пройдено лишь два этапа: "Обусловленность поведения и характера обоих полов" и "Обусловленность института брака".

На третьем этапе нашего исследования мы постараемся углубить это доказательство.

На очереди новое откровение, торжественно озаглавленное: "К вопросу о десексуализации в области человеческих отношений". Ой, шо щас буде-eт! Первая же фраза "углубления":

Точно так же, как всякое общество заинтересовано в урегулировании сексуальной активности своих членов на основе присущих ему экономических отношений, оно заинтересовано и в том, чтобы де-сексуализировать, сексуально нейтрализовать определенные области жизни и поведения, в которых биологически возможны сексуальные отношения.

Обществу, конечно же, больше нечем заняться, кроме регулирования секса! И экономические отношения нужны исключительно как орудие этой всеобъемлющей регуляции. При таком раскладе не совсем ясно, зачем откуда-то устранять секс — если он таки всему голова. В силу "доказанной" на предыдущих этапах "неспециализированности" секса, "эротические импульсы" запросто проникают "во все возможные виды формальных и неформальных человеческих взаимоотношений" — но благодаря этому рождаются "неотъемлемые ценности человеческого общества". Повторимся:

Именно это составляет собственно гуманное, нравственное начало в сексуальности человека.

В сексе мы сталкиваемся, как частицы в ускорителе на встречных пучках, порождая каскады невероятных состояний материи; на этом же принципе зиждется термоядерная энергетика будущего (если пока не принимать всерьез фокусы с холодным термоядом). Так на кой нам что-то нейтрализовывать? Наоборот, стимулировать и развивать! Общество, конечно, может заняться урегулированием сексуальной активности своих членов — и прочих полезных приспособлений. Как мы видели, регуляция сводится к нагромождению всевозможных препятствий — чтобы людям было интересно их преодолевать, и тем самым оттачивать сексуальное мастерство, достигая "относительного совершенства". Но так это же не против сношений, а всецело ради них!

Насчет биологической возможности сексуальных отношений — это нонсенс: отношения всегда возможны, как минимум, пока существуют биологические организмы, оборудованные надлежащим образом. При должной "гуманизации", сексуальность способствует реализации всех прочих идеалов — до которых меньшие браться пока не доросли. Если кому-то приспит заняться сексом с синхрофазотроном — или даже с абстрактной идеей, — честь ему и хвала. Тем более, когда нет повода опасаться "результатов".

Получается, что и говорить-то не о чем. Поэтому остаток раздела лишь посвящен исключительно теории кровосмешения, предварительно смешивающей биологию, брачно-семейное законодательство и строение классовой экономики. Центральный пункт этой новой науки — отсутствие каких бы то ни было запретов в "естественном" состоянии человечества: спаривайтесь, с кем хотите, — это не против человеческой природы. Совершенно непонятно, какое это имеет отношение к институту семьи и брачному статусу: допустим, взял кто-то жену из другого рода — это никак не мешает неформально общаться с кровными родственниками; а совместно трудиться тоже можно с кем угодно, семейным и холостым, и даже без сексуальной подоплеки. Но Гибш и Форверг на этом этапе допускают секс только с женой, а родственники поголовно обязаны участвовать в семейном бизнесе. Отсюда чисто буржуазное противопоставление эндогамии и экзогамии — и дутая проблема запретов и разрешений.

Новаторство состоит в том, что механизмом закрепления обычных для Европы брачных норм (безотносительно к сексу) считается не запрет эндогамии — а требование экзогамии, поскольку это, дескать, укрепляет общественный характер производства и дает "ряд экономических и социальных выгод": расширение рода, укрепление его отношений с другими родами, возникновение межродовых обязательств, взаимная поддержка и т. д.

Разве ты не понимаешь, что, если женишься на сестре другого мужчины, а на твоей сестре женится еще один мужчина, у тебя будет два новых родственника. А если ты возьмешь замуж собственную сестру, у тебя не будет ни одного. С кем же ты хочешь тогда охотиться, обрабатывать свое поле, к кому ты будешь ходить в гости?

Чтобы такое рассуждение стало возможным — нужны "всеобщие социальные условия", и в большом количестве. Прежде всего — уже сложившийся институт брака: иначе говорить о женитьбе как-то странно. Более того, здесь, судя по всему, имеют в виду парный брак, и тоже не абы какой, а тот, где доминирование мужского пола — само собой разумеется: жена — всего лишь орудие труда, собственность — причем именно частная собственность, ибо об отношениях к роду мужа ни единого слова. Идем дальше. Господство частной собственности выражается еще и в том, что земельные наделы и охотничьи угодья уже поделены между семьями — и пользоваться ими могут лишь законные владельцы (родственники по закону); чтобы пустить чужака в семейные угодья — об этом и подумать нельзя! Обрабатывать сообща землю или вместе охотиться без каких-либо предварительных условий, в том числе совершенно незнакомым людям, — невероятная ересь. Чтобы запросто заглянуть к соседу на огонек — боже упаси! Зато родственникам с восторгом принимать контрольные визиты (чуть позже это превратится в камеральные проверки фискальных служб) — вменяется в прямую обязанность. Таким образом, перед нами вполне сложившееся классовое общество — и общинность в нем далеко не первобытная: это семейная община, прообраз раннего средневековья.

Ясно, что требование экзогамии соответствует совершенно определенным общественным и технико-производственным условиям, а именно там, где семья или незначительный род уже недостаточны для развивающегося производства и где поэтому необходимы более обширные общественные связи.

И в темные времена бывают светлые мысли! Продолжая приведенные выше соображения, мы согласны: институт брака — это, собственно, и есть механизм объединения семей в кланы, сословия, классы, — переход от этнического деления к государственности. Превращение совместной деятельности в распределение (а потом и разделение) труда — что и означает возникновение собственности как "всеобщего социального условия". Брак — и есть экзогамия, по определению. Соединение экономически разных единиц. Чтобы родичи могли вступить в брак, они должны противостоять друг другу внешним образом, как частные собственники, для которых брачный договор определяет правила доступа к собственности друг друга. Просто переспать с сестрой или дочерью — недостаточно для "эндогамии": необходимой предпосылкой становится имущественное расслоение внутри рода. Таким образом, нет надуманной противоположности эндогамии и экзогамии — а есть иерархия "экзогамий", классовая структура общества.

К сожалению луч света в социал-психологии быстро потух: вместо экономики нам опять впаривают рассуждения о сексуальности, которую во что бы то ни стало требуется подавлять. Чем в таком случае авторам не угодил Фрейд — дело темное. Почему экзогамия накладывает табу на внутренние (?) половые отношения — полнейшая мистика: казалось бы, партнерство по бизнесу ничуть не мешает партнерству по постели — распил денег может сочетаться с каким угодно времяпровождениям во внерабочее (внеофисное) время. Соответственно, половое воспитание детей может быть совершенно разным, в зависимости от сложившихся культурных норм — а их возникновение никто пока не объяснил. Зачем нужна "десексуализация" отношений в семье? Использование любого орудия труда в каждой конкретной культуре определяется способом производства, организацией экономики. Человеческие телеса — не исключение. Если существуют ограничения на применение доступных нам способов действия — для этого имеются веские экономические причины, мотивы деятельности. А нам опять про животный мир:

Биологически обусловленный длительный период детства и юности у человека с закономерно вытекающими отсюда продолжительными отношениями зависимости детей от родителей и других членов рода вместе с экономической необходимостью обеспечения существования этой социальной группировки приводят к ее четкому структурированию.

О том, что длительность детства — совершенно социальная условность, сказано достаточно; про юность — то же самое. Биология тут вообще никаким боком. Но по Гибшу и Форвергу — мы все еще звери, а экономические факторы — вроде бантика у кошки: они лишь "вместе" с биологией, и никак не влияют на зверскую суть. То есть, группировка живет по диким природным законам, а от общества требуют лишь "обеспечить существование" — типа: жрать давай! Легко видеть, что "четкое структурирование" вырождается здесь в дико паразитарные структуры — явно списанные с реалий классового общества. Все это живо напоминает теорию насилия Дюринга ("труд производит, насилие распределяет") — против которой Энгельс, к сожалению, так и не сумел осмысленно возразить. Но у наших социопсихологов есть достижение, которым похвастаться не может почти никто: осознание иерархической структуры общества. Более того:

Структура меньшей социальной группы слагается по форме и содержанию в соответствии со структурной моделью общества в целом.

Отсюда один шаг до возможности различных способов развертывания общественной иерархии в разных исторических условиях — и далее к многообразию форм любых человеческих отношений, включая секс и семью. Причем определяющим всегда будет господствующий способ производства — а все остальное в классовом обществе неизменно воспроизводит и противоположность основных классов.

К сожалению, этого решительного шага авторы не делают. Вероятно потому, что это в условиях "развитого" социализма слишком обнажило бы первозданную буржуазность, отсутствие исторических перспектив. Кому охота заказывать гильотину на дом? Тем не менее, даже такое половинчатое открытие подсказывает:

Аскетизм происходит, следовательно, совсем не из первичного требования целомудрия, а из запрета брака.

В переводе на человеческий язык: правящая верхушка раньше бесправных низов консолидируется в класс, и отгораживается от всех остальных кастовыми барьерами, одним из которых становится запрет на передачу собственности в руки "недостойных" — отсюда требование классовой "эндогамии", осуждение мезальянсов; идеологически это может, например, принимать форму божественности происхождения (как у египетских фараонов) — или врожденного права повелевать (голубая кровь) — или удержания контрольного пакета в кругу своих (ответственность "белого брата", по Киплингу). Другая сторона того же самого — контрактная проституция, институт временных содержанок, заведомо ущемленных в правах — но сохраняющих за собой какие-то рыночные гарантии. Так засадившая себя в клетку элита покупает иллюзию полной свободы — и может тешить себя ощущением превосходства. Но в итоге и внутриклассовый ("династический") брак оказывается лишь временным союзом — и распадается при малейших изменениях конъюнктуры. Разрушение семьи как общественного института при капитализме набирает невиданные доселе темпы.

На других уровнях классовой лестницы — воспроизводится то же самое, но с небольшим (хотя и существенным) отличием: здесь есть куда расти, и выгодные межсословные браки не просто приветствуются — это предел мечтаний. Именно для этой массы средних и мелких буржуа важна "экзогамность" семьи, брачный либерализм, — вкупе с доступом к собственности новообретенных родственников. Законы и мораль не для правителей — это кнут и пряник, или опиум для народа.

Понятно, что на самом низу делить уже нечего, и пролетарская мораль вообще не озадачивается брачно-семейными материями: есть вопросы посерьезнее. В какой-то мере, это прототип нравственности будущего, которой важна лишь способность участия в экономическом и духовном творчестве, безотносительно к способу приобщения. Для пролетария любые законы (в том числе брачно-семейные) — чистая абстракция: они неуместны там, где нет собственности. Тем самым пролетариат занимает особое место в "структурной модели общества в целом" — это зеркало, в котором правящий класс видит себя во всем уродстве. Но именно такое "зеркальное" родство позволяет некоторым представителям верхов переходить на сторону угнетенного большинства и становиться выражением пролетарской идеологии (всегда неполно и непоследовательно).

Разумеется, теоретические модели на практике лишь просвечивают сквозь переплетение самых разных тенденций; выстроить жизнь в соответствии с идеалом — большой и тяжелый труд. Не бывает капиталиста или пролетария в чистом виде: в каждом имеются и буржуазные, и пролетарские элементы, — и расстановка приоритетов зависит от развертывания иерархии личности в процессе ее роста в определенной классовой среде. Проблемы воспитания — другая сторона экономических проблем. Вот бы куда приложиться материалистической социальной психологии. Но здесь Гибш и Форверг фактически самоустраняются, ограничиваясь глубокомысленными указаниями на то, что воспитание

следует рассматривать, с нашей точки зрения, как сознательную, целенаправленную и институированную форму опредмечивания и присвоения.

Здоровая это мысль или больная — зависит от того, что мы собираемся опредмечивать или присваивать, и как будем это институировать. Судя по имеющимся разъяснением, опредмечивание понимается как участие в общественном производстве, а "присвоение" — просто неудачный (буржуазный) термин для выражения идеи приобщения к богатствам культуры (вероятно, следовало бы сказать: освоение — превращение в часть себя). В таком понимании есть что-то от марксизма, и можно лишь порадоваться: не все в этом мире упирается в секс. Радует также увязка с принципом иерархичности: воспитывает не только непосредственное окружение, но и влияние всех остальных общественных групп, вплоть до общества в целом. Тут, правда, под гладкой поверхностью — скользкие камни замшелой буржуазности. Господствующий класс испокон веков узурпирует право представлять общество в целом, и низшие слои вольно или невольно лепят себя с этого "высшего" эталона. Поэтому для буржуазного психолога (а также для Гибша и Форверга) общественная "детерминация" всегда направлена сверху вниз:

структура общества → структура группы → структура личности

Отсюда сведение человеческого образования к животным механизмам:

Сходство возникает часто как следствие раннего социального подражания.

Тут нам впаривают совершенно буржуазную теорию: дескать, при "непосредственной коммуникации" воспринимается поведение других людей, а "опосредованная коммуникация" что-то передает через жесты и речь... Другая сторона (и следствие): воспитание сводится к дрессировке, когда общественная необходимость (или тенденция развития) "закрепляется в индивидах в виде эмоциональной установки". Однако человек не просто обезьянничает — он трудится, активно вмешивается в жизнь — включая строительство собственной личности. Всякое восприятие у человека опосредованно деятельностью: не просто наблюдать со стороны, а влезть в шкуру другого человека (или вещи) — пережить все самому. Такое переживание — не просто эмоция; это факт культуры, общественный продукт. Поэтому вполне можно согласиться с Гибшем и Форвергом, что

в научении мы должны видеть универсальный акт человеческой деятельности.

Человека не просто учат — от учится; но не "подражает", не копирует внешние образцы, а использует их как материал для производства себя как общественного продукта (получая тем самым право представлять общество в целом, разум как таковой). И тогда совершеннейшей дикостью выглядит буржуазная фраза о том, что

всякое научение происходит на основе общечеловеческих, имеющихся в определенных вариациях в каждом индивиде способностей...

Это прямая пересадка в психологию платоновских представлений о самостоятельном существовании абстрактных идей — которые людям надо лишь улавливать из надмировых сфер и приспосабливать к ним свое поведение. Марксизм — наоборот: человеческие способности суть продукт общественной деятельности, и как выстроится иерархия личности — зависит от характера включения единичного человека в материальное и духовное производство. Поэтому нет в личности ничего "общечеловеческого" — именно этим она и личность. И говорить надо не о подражательном "сходстве" с другими — а о том, что разнообразие личностей есть выражение единства разума (как одна из сторон единства мира). Разумно поставленное (неклассовое) образование не подводит под стандарт, а наоборот, дает возможность преодолеть животную тягу к стереотипам.


Мы исчерпали практически все относящееся к нашей теме. Есть еще что-то о психологии руководства и о сущности речи — стилистику легко представить по уже приведенным фрагментам. Для удобства читателя авторы дают сводку результатов:

(1) Инстинкта социального поведения не существует:

Человеческое существование и поведение, напротив, обусловлены наличием основных органических потребностей, которые должны быть удовлетворены в целях сохранения жизни индивида и существования рода.

Под основными потребностями подразумеваются питание, продолжение рода и безопасность.

⟨Таким образом, ничего человеческого в человеке не остается — это всего лишь животное, и можно с ним как со скотом.⟩

(2) Органические потребности человека неспециализированы и не инстинктивны.

⟨Они первозданны и божественны...⟩

(3) Удовлетворение их опосредовано трудом, в котором "заложены истоки социального поведения".

⟨В пункте (1) сказано, что истоки всего — в "основных органических потребностях". Следовательно, труд (и вытекающее из него "социальное поведение") — всего лишь комбинация животных телодвижений, какой-то уровень метаболизма.⟩

(4) Удовлетворение органических потребностей "осуществляется посредством общественного регулирования".

⟨Забавно. Если, скажем, я хочу есть — можно вместо еды пару часов порегулировать что-нибудь. Это удобно начальству: работников можно не кормить. Обычное дело: когда творишь — забываешь обо всем!⟩

Далее, в силу неспециализированности органики надо иметь "систему общественного руководства для достижения биологических целей".

⟨Остается загадкой, почему при этом капитализм оказывается целиком построен на разделении труда, на узкой специализации по профессиям. Что общественное руководство служит лишь примитивным животным позывам — это вытекает из принятого представления о человеке как и неразумной твари. Однако тогда и само это руководство не выходит за рамки животности, и дикое барство власть предержащих (вкупе с хамским поведением мелких хозяйчиков) поставлено на солидную "научную" основу: это в природе человека — так что придется смириться и терпеть.⟩

(5) Социальное поведение людей не может быть "непосредственно и элементарно связано с наличием основных потребностей".

⟨Если мы признаем, что человек годен лишь на поддержание животного существования и продолжение рода — пункт (1) — его "социальное поведение" ничем не отличается о прочей животности; поэтому упор здесь, по-видимому, на посредниках и неэлементарности. Типа: должно выводиться из органики — но мы пока не вывели.⟩

(6) Сексуальность ⟨ради чего все существует⟩ регулируется нормами экономического, культурного и общественного происхождения.

⟨То есть, она ими регулируется — но проку от этой регуляции ноль, поскольку любые нормы (и формы регуляции) всегда выводятся из органических потребностей.⟩

(7) Социальное поведение не заложено в биологическую структуру человека в виде готовых регулятивных механизмов.

⟨У животных тоже есть условные рефлексы — на том же уровне здесь трактуют социальное поведение. Популярная буржуазная теория.⟩

(8) Частота половых сношений сильно варьирует (от 0 до 3 раз в сутки), нет единой нормы.

⟨Ну, очень фундаментальный вывод... Остается только принять к сведению, что

коллективная силовая потенция складывается из суммирования сил, выравнивания сил и упорядочения сил.

И можно переходить к обсуждению психоанализа.⟩


Фрейда в социалистических странах полагалось ругать. По возможности, о нем старались даже не упоминать; книжки просто так в магазине не купишь, и только в очень столичной библиотеке по корочкам с фотографией. По рукам ходили самодельные перепечатки. Для дерзнувших публично покритиковать мировую знаменитость — прямо-таки клад: говори что придется — все равно никто не проверит и не поймает на слове. По воле судьбы, у нас корочки были еще в советское время — а после реставрации буржуинства народные массы получили возможность ознакомиться с первоисточником (хотя бы в скверной типографике и в дурном переводе). То есть, присмотреться к психоаналитическим воззрениям Гибша и Форверга — вполне реально.

Для партийных критиков тема непростая: Маркс и Энгельс творения Фрейда читать не могли; Ленин однозначно был знаком — но публично (из принципа) никогда не высказывался (его позиция известна только по хадисам). Так что сослаться на писание на получится — и придется творчески развивать.

При минимальном знакомстве с марксизмом, нетрудно догадаться, что неувядающая всемирная слава пришла к психическому аналитику не случайно, и вовсе не от любви правящих кругов к идеологическим игрушкам. Если нечто стало неотъемлемой частью мировой культуры — дело тут в объективных процессах общественного развития, отражением которых и стала теория Фрейда. То есть, сначала следует понять, откуда оно взялось и что в этом ценного, — а уже потом цепляться к дефектам словоупотребления. Начиная же с голой критики — так и останешься голым. Сущий срам.

К сожалению, ни одного (то есть, буквально: ни одного) марксиста на разработку этой богатейшей жилы так и не нашлось. В конце 1970-х мы (для внутренних целей) предприняли попытку разобраться и внести какой ни на есть материализм; но эти рукописи могут и не дождаться шанса выползти на публику: борьба за физиологическое выживание при капитализме не оставляет времени и сил для возвышенной философии. Будем надеяться; а пока — разрозненные замечания по следам.

Первое впечатление от социал-психологов — с больной головы на (хотя бы относительно) здоровую. Первая идея психоанализа как раз и состоит в том, что нельзя понимать сказанное очень уж буквально, по словарю. Сами же ссылаются на "симпрактического" Бюлера:

Итак, совместные действия, относительно общая для всех структура ситуации, используемая при этом мимика и жесты, звучание голоса и интонация с заключенными в них эмоциональными оттенками — все это вместе обуславливает значение произносимого для коммуникации и понимания. [...] Часто достаточно отдельных слов или отношений. "Грамматика" домысленного к ним полного высказывания коренится точно так же в совместно пережитом событии.

По Фрейду, если пациент говорит: голова болит... — на самом деле болит кое-что другое. И точно так же, когда Фрейд говорит о половых органах — это лишь (как минимум, терминологическое) вытеснение других, куда более важных лично для него (и для общества в целом) человеческих обстоятельств.

Но Гибш и Форверг, с их теорией обусловленности всего и вся "основными органическими потребностями", под сексом понимают только секс — копуляцию в популяции. Задуматься о том, что у людей есть еще и потребность в духовном развитии, в любви, — боже упаси! Это очень по-марксистски: классики таких тем панически боялись — любые надстроечные явления упоминаются лишь в качестве расхожей эмпирии, насквозь пропитанной буржуазными предрассудками. То ли дело экономика! — там можно лихо оперировать самодвижением абстрактных идей (вроде капитала или способа производства) и забыть о том, что вещи и общественные отношения не сами производят себя — их делают люди своим трудом, (чаще всего) в здравом уме и твердой памяти. Однако говорить о людях — признак дурного тона: есть только классы и прочие масштабные единицы. И тогда вместо конкретной задачи приведения условий жизни и труда в соответствие реальным потребностям разумных существ Энгельсу приходится (в духе античной фразеологии) ссылаться на "свойственную современным средствам производства силу расширения" [20, 293] — ну, и чем это "научнее" метафизических построений г-на Дюринга?

Понятно, что, если подставлять под слова собеседника не его собственные, а какие-то свои понятия, — разговора не получится. Как в известной частушке:

Вылетит из ротика
чистая эротика —
а влетает в ухо
грязная порнуха!

Формально, Фрейд увязывает некоторые (но не все!) конфликты в психике (неврозы) с проблемами в сексуальной сфере, прежде всего — наследием (еще не социализированной) детской сексуальности. Однако у Фрейда "сексуальность" — очень широкая категория, охватывающая все виды интимности — в сугубо человеческом, личностном, а вовсе не физиологическом смысле. Обозначение этого терминами из биологии секса — всего лишь условность, подсказанная весьма поверхностными аналогиями: суть не в названиях, а во внутренней связи обозначаемых (возможно, не очень подходящими) словами реальных общественных явлений, для которых более разумное выражение еще только предстоит открыть. Труды гениев — лишь постановка проблем: новорожденный ребенок, которому многое нужно, чтобы повзрослеть. Для наших целей достаточно принять, что речь идет не о половых контактах как таковых, а о фундаментальном механизме развития субъекта через общение с другим — о любви. Можно, если хотите, обозвать это сексом — как пресловутую лузинскую корову превращают в трамвай. Классовое общество ограничивает и регламентирует человеческую близость — навязывает ей громоздкие и неудобные формы (при капитализме — главным образом, рыночные). Противоречие необходимости любви и невозможности любви в нездоровых общественных условиях — другая сторона подчеркнутого Марксом экономического противоречия между общественным характером любого производства и собственническим характером присвоения: экономические противоречия приводят к разрушительным кризисам и войнам — личностные противоречия принимают форму психического заболевания, невроза. Таким образом, основная причина невроза — недостаток любви! Если ребенка не научили любить и быть любимым — это моральный урод. Если какие-то мечты о любви еще остались — ущербность классового воспитания не позволяет найти любовь, или сохранить найденную: общество не дает человеку необходимых для этого средств духовного производства.

Универсальность любви — одно из выражений универсальности человеческой деятельности, целенаправленного переустройства мира. Фрейд обнаруживает связи с таким образом понятой сексуальностью везде и всюду — и это выводит его далеко за пределы собственно психиатрии. Но в представлении последующих вульгаризаторов все свелось к пренебрежительному штампу:

Сексуальность, как известно, возводилась Зигмундом Фрейдом в универсальную движущую силу человеческой жизни, человеческого общества, культуры и цивилизации вообще.

Это называется: чья бы корова мычала... — опять вспоминаем про трамвай! У Гибша-Форверга сексуальность — "основная органическая потребность в продолжении рода", абсолютно "неспециализированная", которой определяется вообще все! Критиковать тут надо не Фрейда а самих критиков. Эмпирионатуралистическая сексуальность столь же далека от человеческой любви, как бихевиоризм и этология — от психологии человека (и, тем более, социальной психологии).

В качестве побочного недоумения — высказывания по поводу "цивилизации вообще"; что это? Буржуазная пропаганда называет цивилизацией все, что заблагорассудится, — и вопит о большевистских преступлениях против цивилизации. Этимологически, это всего-навсего "городская" культура — когда полис организует общественную жизнь, становится центром притяжения для всей остальной экономики и ведущим укладом в рефлексии. По современному — буржуазность. Поскольку документированная классовая история повсеместно начинается вместе со становлением городов, мы вправе называть цивилизацией классовое общество вообще — в противовес предшествующей родоплеменной общинности (уже пропитанной элементами классового расслоения) и бесклассовому обществу будущего, к которому нас подводит развитие капитализма (который для марксиста — последняя стадия цивилизации; буржуазная интуиция поэтому имеет веские основания усматривать в социалистической революции разрушение цивилизации как таковой).

Фрейду приписывают позиционирование психоанализа в качестве "универсального мировоззрения". Это откровенный подлог. Фрейд добросовестно подчеркивал, что его построения относятся только к современной ему исторической эпохе — к капитализму. Тем самым рамки "мировоззрения" заведомо узки. Далее, при всех экскурсах в социологию, Фрейд ограничивается лишь усмотрением аналогий между социальными явлениями и психическими движениями — без широких обобщений. Наконец, Фрейд указывал на очевидную гипотетичность распространения психоаналитических идей за пределы психологии неврозов — и такие, изначально ограниченные гипотезы надо серьезно проверять и дорабатывать.

Тем не менее, сама возможность усмотрения далеко идущих аналогий — следствие присутствие низших форм организации движения на более высоких уровнях; всякое явление оказывается, таким образом, иерархичным, сочетая элементы разного характера — при подчинении главному. Если мои отношения с другими с какой-то стороны похожи на отношения между животными — значит, общество недостаточно развито, чтобы предоставить мне более приличествующие разумному существу формы. В этом смысле выводы Фрейда о невротичности общественного устройства при капитализме — не менее революционны, чем марксова критика политической экономии: значит, лечить надо!

Гибшу и Форвергу возразить нечего. Однако причесать под себя хочется — и обстановка конца XIX века преподносится исключительно с сексуальной стороны: дескать, пациенты косяком из богатеев — где сплошь сексуальные табу и скрытая проституция, где брак стал одним из бизнесов и т. д. Поэтому основные причины неврозов у пациентов Фрейда — сексуального характера. И Фрейд, как "беспристрастный и мужественный исследователь", выкладывает внутренности правящей элиты на всеобщее рассмотрение... О коренном изменении мировой экономики (переход от классического капитализма к империализму) — ни единого слова; это раздражитель куда серьезнее животных позывов! А завтра была война.

Фрейд, конечно, Ленина не читал — и физиономию эпохи видел через задний проход ("анально"), сквозь аберрации декаданса. Ему в руки попало поколение буржуев, воспитанных на паническом страхе: эхо подъема рабочего движения в Европе (вплоть до Парижской коммуны) — и предчувствие невиданных доселе кризисов, передела собственности в глобальном масштабе. Угар лихорадочного веселья, шок неумеренной роскоши, эмансипация извращений — напрасная попытка подавить тревогу, заглушить голос совести, вытеснить гнетущие сомнения. Ленин умел использовать эти настроения, чтобы выколачивать из буржуев деньги для партии — намекая на шанс откупиться. Фрейд делал свой бизнес, отвлекая внимание ипохондриков на простые и понятные половые сказочки: убедить пациента, что все решается в постели, — значит, с экономикой все в порядке, — а для буржуя это бальзам на израненное кризисами сердце (хорошая прибыль ему в миллионы раз важнее плохого секса). Разумеется, если бы за ловким предпринимательством не стояло чего-то серьезнее, Ленин так и остался бы заурядным политиканом, а Фрейд — очередным шарлатаном от медицины. Как ни странно, и тот, и другой выехали на одной и той же идее: при капитализме всякий продукт производится как товар, для обмена, — и за счет этого обезличивается, уравнивается с другими, превращается в чистое количество. Очень кстати пришлась аналогия из физики: сохранение энергии и ее превращения, когда одно и то же содержание способно принимать сотни очень непохожих друг на друга форм. В экономике роль такой универсальной абстракции играет капитал как мера экономической продуктивности; в психоанализе на первый план выдвигается понятие духовной продуктивности — либидо. Вульгарный фрейдизм отождествляет либидо с половым влечением, измеряет его количеством яйцеклеток или запасом сперматозоидов. Фрейд серьезнее: для него либидо — просто условное название для (пока) неопределенной сущности, разновидности духовной энергии, способной перетекать из одной формы в другую, проявляться в любой деятельности. Фрейда попрекают его "энергетизмом", приписыванием либидо и его динамике определяющую роль в человеческом поведении; с тем же успехом можно было бы ругать физиков за использование принципа сохранения энергии во всех без исключения физических теориях. Помимо энергии, физические системы обладают более специфическими характеристиками; сохранение энергии накладывает связи на их возможные значения и ставить границы изменениям. Точно так же у Фрейда: либидо ничего не означает само по себе — и представляет интерес как общая основа для индивидуальных вариаций. Универсальность либидо — зеркало универсальности рынка. В этой картине, гипотеза о сублимации — мечта о развитии человечества в сторону большей разумности, постепенно вытесняющей биологические влечения с перераспределением энергии на собственно человеческие мотивы, "высокие" цели, творчество, общественную и культурную деятельность. Это вполне аналогично тому, как в органическом теле человека мозг оттягивает на себя значительную часть поступающей с пищей энергии — а в периоды долгой интенсивной нагрузки тормозит работу внутренних органов настолько, что это способно привести к физиологическим дисфункциям и даже перерасти в болезнь. Но точно так же, как подобное поведение мозга вызвано не его собственными пристрастиями, а требованием включения организма в общественную деятельность, — сублимация есть прежде всего показатель влияния культуры на психику и прочие органические явления.

Либидо по Гибшу-Форвергу — "универсальная движущая сила человеческого поведения". Это совсем не то же самое, что либидо по Фрейду. Психоанализ, собственно, занят как раз выяснением "движущих сил" (русский перевод слова мотив) — которые очень различаются у пациентов, и потому невозможно автоматизировать процедуру, свести к чисто количественным показателям (вроде классификации DSM); либидо — не мотив, а способ упорядочения мотивов по степени влияния на поведение, выстраивание иерархии мотивов (которая, собственно и есть личность). Если где-то среди мотивов сексуальные влечения — либидо относится и к ним. Гибш и Форверг, отстаивая звериную сущность человека, приписывают Фрейду собственные дикие воззрения, сведение всего на свете к животному сексу (слегка припудренному буржуазными украшательствами, вроде семьи).

Идея либидо представляет собой, таким образом, слишком обширное некритическое обобщение из области динамики определенной и, как мы теперь знаем, узко ограниченной группы неврозов.

Что знают Гибш и Форверг — они так и не сообщили. Но каким ветром "беспристрастный и мужественный исследователь" вдруг оказался лишь некритичным обощателем? — с чего бы вдруг?

Фрейд распространил свои обобщения еще дальше в двух направлениях. Во-первых, он рассматривал либидо в его сублимациях также и в качестве динамической основы всякой человеческой деятельности, как труда, так и творений культуры и искусства, как социальной, так и политической деятельности. Поэтому он пришел к выводу, что все формы, в которых протекает человеческая жизнь (то есть, следовательно, общество, культура, цивилизация), в конечном счете черпают свою энергию из либидо, то есть из стремления к удовлетворению влечения. Во-вторых, он расширил исторически ограниченный и общественно детерминированный конфликт между сексуальностью и определенными общественными нормами, или табу, до понятия универсального, так сказать, метафизического конфликта или противоречия между природой и обществом.

Даже по этому кривобокому комментарию заметно, что Фрейд — голова! Он бесконечно выше примитивно-мещанского понимания любви — он знает ее как всеобщую форму движения мира. Речь идет именно о принципиальной неприродности человека, и о несоответствии полуживотных форм буржуазной культуры этому новому, разумному содержанию. Фрейд копнул там, где остановился марксизм: единство материального и духовного производства, невозможность ограничиться "хлебом единым" — потребность любить и быть любимым. А у Гибша-Форверга опять одни абстрактные (на деле — буржуазные) формы: общество, культура, цивилизация... Ни одну из них авторы читателю не представили — и говорить можно что угодно, одинаково бессмысленно. Противопоставлять труд творчеству — это клиника; художник, ученый, философ — поскольку они не продают свой талант господствующему классу — такие же трудяги, как рабочий, ремесленник, батрак, — поскольку и те, и другие любят свое дело и стремятся сделать его как можно лучше, в интересах всего человечества. Что любовь придает человеку силы с честью проходить через любые испытания — факт общеизвестный. Не Фрейд это открыл, но соответствие его теории таким фактам — ее великое достоинство. Очень естественное допущение о том, что энергия в динамической сфере психики едина на всех уровнях, есть чистейший материализм — которого так недостает большинству психологов, ограничивающихся абстрактными классификациями, на уровне кухонных сплетен. Более того, здесь Фрейд показывает себя не только грамотным ученым, но и настоящим философом, избегающим эклектики и произвола. Знаменательно, что энергия любви никоим образом не зависит от материальных реализаций — это сугубо общественный продукт, несводимый ни к какой животности. И после этого нам будут говорить, что Фрейд не увидел "человеческого", "неспециализированного" характера сексуальности!

Никак не комментируют Гибш с Форвергом отмеченную Фрейдом противоположность человеческой любви и грубой реальности, которая в капиталистическом обществе принимает форму безличной силы — и обезличивает любовь. Для Фрейда это аналог смерти. Когда иерархия мотивов сплющивается в нечто плоское, их взаимосвязи превращаются в сплошные границы, и личность распадается на почти изолированные осколки. Каждый из мотивчиков варится в собственном соку — и все они выглядят совершенно одинаково; в поведении человека — это абстрактная любовь ради любви, — которую легко отождествить с чем угодно (например, с сексом).

Истолкование Фрейда в контексте апологетики семьи и брака ведет к странному выводу, что (якобы фрейдовская) сексуальность

должна была бы вести к образованию пар, браку и возникновению семьи, то есть образованию основной социальной группировки, а объединение семей или родов вело бы к возникновению более крупных социальных единиц, вплоть до общества.

Фрейд и рядом не стоял! Это просто маразм. Вообще ни о чем.

Относительно подробно — о любимой попсовой теме: стремление к "кровосмешению". У Фрейда представлена гипотеза о том, что в раннем детстве "сексуальность" преимущественно направлена на родителя противоположного пола. В переводе на обычный язык это означает, что (по крайней мере, в малолетстве) дочери больше любят отцов, а сыновья матерей. Утверждение интересное — но не безоговорочное. Немало свидетельств и в пользу "прототипирования": девочки берут пример с матерей, сыновья с отцов (вплоть до обожествления — иногда под маской решительного отрицания). Это тоже любовь, хотя и другого рода. Половое влечение к родителю противоположного пола очевидно отсутствует в неполных семьях, когда такого родителя просто нет. С другой стороны, есть факты большей привязанности к родным предыдущего поколения (бабушка и дедушка), нежели к матери или отцу. В общем, осмысленное обсуждение возможно лишь при уточнении теории, с широкой эмпирической проверкой.

Несомненно, что в каких-то условиях "кровосмесительная" тенденция присутствует — но пока трудно сказать, в каких. Прежде всего напрашивается мысль о социальной обусловленности структуры симпатий в любой группе. Всякое развитие идет от синкретизма к аналитичности, и потом к синтезу. Вполне возможно, что на каком-то этапе ребенок просто не отличает себя от родителя одного с ним пола (а для младенца — все окружающие сливаются в одно лицо), и потому его любовь концентрируется на другом родителе. Когда традиционная система (семейного) воспитания вбивает в ребенка представление о различии поколений, внешней моделью этого становится отношение родителей к их родителям — а дальше все зависит от типа семьи и общественных влияний — структура симпатий уточняется по мере осознания структуры группы и ее места в постепенно складывающейся картине мира.

Буржуазное воспитание очень рано внедряет в подсознание идею собственности, распространяя рыночные отношения и на личностную сферу. Первые представления ребенка неизбежно оказываются очень широкими ("генерализованными") — и лишь накопление социального опыта позволяет уловить тонкие градации. Когда в семье нет подлинного единства, любовь ребенка к другому члену семьи может приобретать характер соперничества, борьбы за право обладания: собственность правит бал! Любовь умирает, вырождается в рыночное поведение, — но именно этого и ждет капитализм от семейного воспитания, и активно навязывает такую модель сколько-нибудь состоятельным семьям. Много рассуждают о "соперничестве отца" и подавлении "кровосмесительных тенденций" мальчика — пресловутый эдипов комплекс. Но секс — всего лишь пикантный антураж, маскировка простого экономического факта: отношения в семье определяются не биологическими факторами, а строением экономики; члены семьи поставлены в разное отношение к собственности — и в итоге рост экономической активности ребенка неизбежно наталкивается на экономическое противодействие со стороны экономической системы капитализма, в первую очередь — отца как главы семьи. Ревность к отцу возникает именно так — и лишь чисто психологически принимает форму полового соперничества (во многом, благодаря намеренной пропаганде такого "вытеснения" в буржуазной культуре, включая как правовые установления, так и социальные табу). Легко видеть, что перераспределение собственности в семье мало чем отличается от классовых войн и стихийных бунтов — в экономическом плане это экспроприация, "отцеубийство" (чаще воображаемое, как метафора, идеальный образ). Взаимодополнительность материального и духовного производства в движении культуры приводит к тому, что экономические явления представлены в строении личности (в иерархии мотивов) — и наоборот, строение экономики следует уже сложившимся представлениям об идеале (иногда вопреки объективным тенденциям развития). В этом понимании, "неврастеническая конституция" есть выражение определенных социальных (прежде всего экономических) условий, а психологические "комплексы" — отражение противоречий классовой экономики (чаще опосредованное надстроечными формами). Рыночную конкуренцию вполне допустимо уподобить невротическому поведению: общественная потребность в творчестве масс не может быть удовлетворена при господстве частного присвоения — и потому вытесняется, заменяется другой, низшей, животной потребностью — погоней за прибылью. Но экономика нужна не сама по себе — она для людей; общественный характер экономики приходится протаскивать через задний проход — "сублимацией" торгашества в том, что власть имущие называют "демократией"; типично невротические явления — благотворительность и спонсирование разного рода общественных фондов. Исторический характер таких "нарушений" очевиден; формы собственно психических расстройств также меняются со временем, вплоть до полной переоценки "девиантности".

Не умея вырваться из круга чисто органических нужд, Гибш и Форверг приписывают Фрейду чисто физиологическую трактовку табу, связанных с "инстинктом кровосмешения": дескать, общественное регулирование необходимо, чтобы избежать вредных биологических последствий родственных браков... И тут же (сами себе) возражают:

Последнее представляется неубедительным, поскольку запрет кровных браков существовал уже тогда, когда людям еще совершенно не был известен механизм наследственности.

Возражение глупое. Пчелы тоже не читали учебников по пчеловодству; оса-сфекс парализует жуков, не только без соблюдения теоретически установленных правил — но и вообще не задумываясь, ради чего. Там, где люди недостаточно разумны, чтобы управлять природой (в том числе общественной), объективные законы устанавливаются стихийно, как результат "суммирования сил, выравнивания сил и упорядочения сил". Другое дело, что речь вообще не о сексе, а о стабильности бизнеса, регулировании рынка — при любой постановке постельных сцен. Просто так отнимать друг у друга деньги — это альтернативная экономика, бандитизм, жизнь по понятиям. Цивилизованный грабеж требует соблюдения внешних приличий.

Чтобы уж точно отправить (выдуманного ими) Фрейда в нокаут, Гибш и Форверг добавляют:

... теория психоанализа Фрейда оказывается ложной не только ввиду этих неправомерных обобщений. Она с самого начала исходит из неправильного представления о сущности человеческой сексуальности, которая введена в философскую концепцию Фрейда как недоказанный постулат.

Если уж оставаться в рамках (хотя бы декларированного) марксизма, ложность теории никоим образом невозможно вывести из ее строения или предпосылок: это вопрос исторической практики. А практике психоанализа уже сотня лет — и ее широчайшее влияние на все отрасли психологии невозможно отрицать. Фрейду ставят в вину, что он не посоветовался с Гибшем и Форвергом, когда создавал универсальную теорию динамики человеческой личности и ее развития (любви): если бы нашим социал-психологам родиться чуток пораньше — они бы подсказали "беспристрастному и мужественному исследователю", что про любовь не надо, — а надо про дикие инстинкты и звериное начало в человеке. Не просто прятать экономические течения за сексуальными терминами — а полностью избавиться от всего человеческого, тупо дразнить половые органы (а заодно брюхо набивать, и пещеру искать покомфортнее). Фрейд не говорил о "сущности сексуальности" — его интересовали практические выводы из простой теоретической схемы, опирающейся на общеизвестные факты и клинический опыт. Фрейд ни во что не ставил абстрактное философствование — дурную метафизику, которую мы в изобилии встречает у Гибша и Форверга. Изображая из себя больших марксистов, они самоуверенно заявляют, что человеческая сексуальность не только

социально перестроена или переформирована, как, возможно, полагал Фрейд, но одновременно безусловно является общественным явлением.

Фрейд говорил о том, что классовое общество воздвигает препятствия на пути человеческой любви, ограничивает ее развитие буржуазными формами, не способными вместить подлинно разумного содержания. Для него "сексуальность" — сторона личности, то есть, уже чисто социальное явление, и не требуется тут ничего "перестраивать" и "переформировывать". Тогда как по Гибшу и Форвергу — секс лишь "одновременно" с животностью (наряду с ней, в качестве нагрузки) "является явлением" общественной жизни; тем самым человека (как социальное существо) беспардонно отождествляют с животным вида homo sapiens; а это противоположности — абстрактные, несовместимые, логически недопустимые в одном контексте.


Прежде чем откланяться, маленькое замечание о единстве разума и буржуазной неразумности. Легко заметить, что мы не питаем особой почтительности к г-ну Дюрингу — и сравниваем Гибша-Форверга с ним отнюдь не в качестве комплимента. Тем не менее, вступая в общение с кем угодно, мы обязаны предположить, что сам факт возможности общения говорит о присутствии в собеседнике чего-то человеческого, что может скрываться под сколь угодно очевидной бредовостью — но безусловно есть, и требует уважения. Дюринг убог; но смеяться над убогими — низость. Хотя бы и в "примирительно-веселом духе", по-мещански выставляя диагноз: "невменяемость как результат мании величия" [20, 338]. Здесь Энгельс как раз и обнаруживает "манию величия" и "самомнение", без малейших оснований объявляя себя знатоком психиатрии, которому дано право квалифицированно судить о душевном здоровье других. С другой стороны, объяснять "научные заблуждения" какими угодно "личными качествами" — это явный отход от материализма: заблуждения не придумывают — они витают в воздухе, выражают характер эпохи; личные обстоятельства лишь подталкивают человека к выбору из этого меню, объясняют, почему заблудился именно он — а не почему возможно само заблуждение. Как бы ни был Энгельс уверен в своей (и Маркса) правоте — это не должно перерастать в некритическую самоуверенность, стремление навязать публике свою точку зрения, вместо того, чтобы объяснить и убедить. Тем более, что по части идейной последовательности Энгельс тоже не ангелочек (при всей правоте в общих чертах).

Оппонентов надо критиковать. Но не ради любви к процессу, а чтобы уяснить для себя нечто важное, на что ранее не обращал внимания. Вытаскивая на свет чью-то ошибку — мы тем самым лишаем себя права говорить об ошибочности как таковой: самые дикие (на наш взгляд) построения критикуемого — это не бред собачий, а постановка проблемы! Они важны хотя бы тем, что подвигли нас высказаться, дали возможность по-своему раскрыть тему. Энгельс (а за ним Ленин) — пример злоупотребления журналистикой, самолюбования, образец партийной критики, нацеленной на подавление всякого инакомыслия, насаждение железной партийной дисциплины. В каких-то ситуациях такое (классовое) единство необходимо; однако это вовсе не то единство, ради которого мы собираемся уничтожить цивилизацию, расколотое на классы общество. Точно так же, нас совершенно не устраивает другой полюс того же самого — благожелательная критика, снисходительное похлопывание младшего брата по плечу, замечания признанного мэтра. Разумная критика может быть жесткой — но суть ее не в том, чтобы размежеваться или соблюсти букву устава, а в поиске культурно-исторических корней нашего духовного родства — ибо само разнообразие мнений говорит об их сопоставимости, наличии общей меры. Огульное отрицание (в стилистике Энгельса и Ленина) ничего не дает для осознания этих общественных оснований; издевательства и ругань — показатель слабости позиции критика, попытка скрыть от самого себя болезненную уязвимость и растерянность. То самое вытеснение, по Фрейду: я недостаточно владею предметом — но мой оппонент вообще ничего не соображает! — значит, это не я недоумок, а он дурак! А что умного может сказать клинический идиот? Приятная возможность не задумываться и не сомневаться — бездумно отвергая сомнения.

Анти-Дюринг считают своего рода учебником марксизма, сводкой основных принципов и результатов. Возможно эта компилятивность оправдывает в какой-то мере легковесность и неубедительность, грубые идеологические ляпы и неряшливость формулировок. С другой стороны, неумение обоснованно высказаться по поводу заданных Дюрингом трудных вопросов — показатель незрелости, непродуманности идей, неготовности (и нежелания) принять на себя ответственность за неудачи и провалы в практической работе, в организации классовой борьбы. Разумеется, в пылу творчества многое виделось как в тумане; спустя сто лет, у нас есть возможность оценивать метод по реальным результатам.

Основная проблема — отсутствие исторических перспектив. Энгельс издевается над Дюрингом [20, 193–194]:

... превращать производительный труд, создающий нечто положительное, в нечто чисто отрицательное — в преодоление сопротивления, это значит целиком извращать дело.

Он не замечает, что это целиком и полностью относится к прошлым и нынешним марксистам: есть представление о том, что надо преодолеть и устранить — но ни малейшей ясности в том, что мы хотим получить в итоге. Допустим, классики бояться впасть в утопизм, живописуя (подобно Дюрингу) грандиозные картины коммун и "социалитетов". Более того, где Маркс и Энгельс таки решаются предвосхитить облик будущего — они неизменно вульгарны и смешны. Но кто сказал, что общественное проектирование возможно лишь в наглядных образах? Маркс формулирует экономические законы капитализма в очень общей и абстрактной форме — что мешает точно так же вывести законы экономики будущего, на уровне основных принципов, а не в мелких деталях? Тем более, что зачатки таких принципов уже есть: плановое нетоварное производство, не предполагающее сведения труда к чистому количеству, стоимости (следовательно, никакого присвоения, никакой собственности) [20, 321]; выведение любых отношений между людьми в сферу общественно организованного производства — и следовательно полная невозможность семьи [23, 500]... Но тогда постановка задач предстоящей революции принимает совсем другой вид: прежде всего, мы говорим о том, что нужно построить, а уже потом — что для этого потребуется подготовить или устранить. В частности, не надо ждать государственного переворота — можно отрабатывать принципы новой жизни в недрах капитализма; да это всегда будет временным и частичным воплощением идей — но подготовит человеческое сознание к решительному перевороту в способе производства.

Тут мы нарываемся на следующий трудный вопрос: полное отсутствие материалистической теории духовного производства, без чего любая экономическая теория подвисает в пустоте. Дюринг бьет в больное место, указывая, что [20, 220]

социально-политическое всегда должно объясняться, по Марксу, экономически.

А такой экономизм в принципе невозможен, ибо общество не только регулятор производства — но и продукт деятельности; как всякий продукт — это единство объекта и субъекта, и принципиальное отличие человеческого общества от сообществ животных — в сознательной организации собственной жизни, а следовательно, и в возможности сознательно ее изменить. При всей нелепости дюринговской "теории насилия", Энгельс не приводит ни одного убедительного аргумента против и, наоборот, неуклюжими возражениями лишь подтверждает правоту оппонента. Например, поднимая как щит высказывание Маркса о том, что [20, 220]

имманентные законы капиталистического производства проявляются во внешнем движении капиталов как принудительные законы конкуренции и в этой форме достигают сознания отдельного капиталиста в качестве движущих мотивов его деятельности

Энгельс не замечает, что конкуренция здесь прямо представлена как неэкономическое явление, как отражение экономики в общественном сознании. Точно так же, Энгельс поучает Дюринга, что [20, 166]

Частная собственность образуется повсюду в результате изменившихся отношений производства и обмена, в интересах повышения производства и развития обмена, — следовательно, по экономическим причинам. Насилие не играет при этом никакой роли.

Но сама-то собственность — сугубо надстроечное (правовое) явление, и ее существование невозможно без каких-то форм классового насилия. Акт присвоения прибавочной стоимости капиталистом — это отнюдь не "добровольное вступление в подневольное состояние" [20, 100]; это принуждение к повиновению, использование мощи государства как инструмента классового насилия. А Энгельс проповедует общественное неравенство, изображая детскую наивность [20, 636]:

... распределение же происходит в соответствии с тем, что каждый из них сделал [...] Итак, двое мужей легко могут положить начало всему современному строю, капиталистическому производству и пр., и при этом ни одному из них не приходится прибегать к сабле.

Распределение у него — как безличная сила, что-то вроде судьбы. Но в действительности "происходит" оно не само — его производят люди! Это не материальное производство — но влиять на материальное оно очень даже умеет. Однако люди ничего не делают сами по себе: любое производство предполагает не только (созданную человеческим трудом) материальную базу), но и вполне определенные общественные условия, а значит — участие человечества в целом. Что насилие может принимать самые разные формы — это козе понятно; разумеется, непосредственно человек с кнутом (или отравленным пряником) может при дележке не присутствовать — но он всегда подразумевается где-то на заднем плане. Энгельсов ушлый янки может, конечно, облапошить берлинского студиозуса — но возможность раздела собственности предполагает существование самой идеи присвоения — а это тоже общественный продукт, — равно как и бессовестность дельца, нагло присваивающего, то, что изначально принадлежит всем.

Говорить о том, что возможность отнять предполагает возможность произвести, и на этом основании отрицать возможность сознательной организации производства и общественной жизни — это просто детский лепет, вопрос о курице и яйце. Дюринг буржуазен; но Энгельс слепо ведется на чисто буржуазную постановку вопроса: труд и насилие, производство и распределение, как абстрактные противоположности. Дело-то как раз в том, что материя и рефлексия, объективное и субъективное, материальное и духовное производство — различаются лишь в определенных границах (Ленин, [29, 90]), на одном из уровней иерархии мира в целом, — как стороны чего-то третьего, в чем заключена сама возможность сопоставления. Здесь нет метафизической "первичности", главенства одного над другим; одно переходит в другое, становится другим. Энгельс ехидствует [20, 97]

Сперва из предмета делают себе понятие предмета; затем переворачивают все вверх ногами и превращают отражение предмета, его понятие в мерку для самого предмета. Теперь уже не понятие должно сообразоваться с предметом, а предмет должен сообразоваться с понятием.

Но ведь именно так обстоит дело в любой человеческой деятельности: сначала мы усматриваем природные закономерности, потом сводим их воедино в абстрактном принципе — и далее пытаемся организовать себя в соответствии с этим принципом; разумеется, голые принципы никуда не годятся сами по себе — и приходится потрудиться, чтобы применить теорию на практике (восхождение от абстрактного к конкретному). Это обогащает понятие — и мы возвращаемся к организации деятельности на новом уровне; на каком-то этапе деятельность перерастает рамки понятия — и приходится искать новые идеалы, и добиваться претворения мечты в жизнь. Не об этом ли марксов Капитал?

Но тот же Энгельс скоренько вспоминает о диалектике, когда надо поиздеваться над политическим противником, выставить безграмотным школяром, подавить и унизить [20, 92]:

Истина и заблуждение, подобно всем логическим категориям, движущимся в полярных противоположностях, имеют абсолютное значение только в пределах чрезвычайно ограниченной области; мы это уже видели, и г-н Дюринг знал бы это, если бы был сколько-нибудь знаком с начатками диалектики, с первыми посылками ее, трактующими как раз о недостаточности всех полярных противоположностей. Как только мы станем применять противоположность истины и заблуждения вне границ вышеуказанной узкой области, так эта противоположность сделается относительной и, следовательно, негодной для точного научного способа выражения. А если мы попытаемся применять эту противоположность вне пределов указанной области как абсолютную, то мы уже совсем потерпим фиаско: оба полюса противоположности превратятся каждый в свою противоположность, т. е. истина станет заблуждением, заблуждение — истиной.

В своем самолюбовании г-н Энгельс не замечает, как научность походя отождествлена с метафизикой; выходит, наука лишь расставляет истины по полочкам, и совершенно не годится для отражения разнообразия и взаимопревращения вещей. Хорош диалектик, готовый переметнуться из одного лагеря в другой через пару страниц, по чисто конъюнктурным соображениям!

Материальное и духовное производство — две стороны развития культуры, и разумное существо столь же планомерно производит собственные воззрения, как и свое (органическое и неорганическое) тело. В этом плане, замечательно предвидение Дюринга, что люди будущего станут сознательно и целенаправленно ваять свои тела, вместо того, чтобы размножаться подобно неразумным зверушкам [20, 336]. Разумеется, Дюринг тут не первопроходец: подобные идеи мы встречаем у старых утопистов — а Аристотель задумывается о продуманных правилах для вступления в брак и особых условиях для рождения и роста подрастающего поколения, которые обеспечивали бы не только телесное, но и духовное здоровье! На уровне просто отбраковки негодного материала евгеника существовала с древнейших времен (вспомним хотя бы о традициях спартанцев). Дело серьезное; марксизм должен бы привязать это к развитию экономики и культуры в целом. Но реакция Энгельса — пошлое вышучивание, совершенно не по существу; заодно лишний раз обнаруживается прореха в идеологии: любовь для Энгельса невозможна без секса, секс нужен лишь для деторождения, а дети должны появляться лишь в законном браке (зарегистрированном государственным чиновником). Полный букет буржуазности.

Непонимание отмеченной (Аристотелем и) Марксом [3, 1] активной, деятельной сущности человека на каждом шагу приводит Энгельса к мысли, что любые надстроечные явления (религия, национальность, ...) возникают сами собой, в ходе "естественного" развития — а если все же они меняются или разрушаются, то все тем же "естественным" путем, как следствие развития экономики или еще чего-нибудь. Полезная буржуям идея: не может быть и речи о разумном перенаправлении процессов общественного развития — и не надо классовой борьбы. Ладно, приспичило вам что-то перекроить в косяках рыночного хозяйства — но зачем же с топором на барина? Существуют вполне устоявшиеся демократические процедуры: можно проголосовать на очередных выборах за того буржуя, который вам больше нравится, — и пусть он правильно распоряжается уже имеющимся [20, 278]:

... средства для устранения обнаруженных зол должны быть тоже налицо — в более или менее развитом виде — в самих изменившихся производственных отношениях. Надо не изобретать эти средства из головы, а открывать их при помощи головы в наличных материальных фактах производства.

По Энгельсу, никакие изобретения вообще не нужны — достаточно только "открывать" (чисто случайно) заложенные в "природу вещей" возможности. Как прикажете тогда понимать в той же книжке [20, 55]:

Без акта творения мы уж, конечно, никак не можем перейти от ничего к чему-то, хотя бы это "что-то" было не больше математического дифференциала.

А чтобы построить социализм, надо, как минимум, построить его идею.

Ну хорошо, не нравится вам мысль Дюринга об "упразднении" всех "существенных элементов культа"; предложите взамен что-то свое, более разумное — а не спихивайте на самотек: дескать, наладим райскую жизнь — и само все образуется... [20, 330] При таком подходе — не наладите никогда. Работать надо. Пресекать воспроизводство духовной отравы и запускать производство разума. Энгельс слепо уверовал в спекуляции буржуазной пропаганды, отождествляющей религию и веру и подло прикрывающей насаждение выгодных верхам умонастроений (промывка мозгов) лозунгами свободы совести, невмешательства в духовную жизнь (абстрактно индивидуалистического) человека.

Поскольку признать сознательное участие человека в перестройке природы и себя Энгельс не желает, экономические процессы также предстают действием слепой силы, игрой стихий. Обругать Дюринга за объявление антагонизма между городом и деревней "неустранимым по природе вещей" [20, 301] — это мы умеем! Чтобы потом с невинным личиком основывать связи производства и распределения на "природе вещей" и "народном инстинкте" [20, 153], а право собственности на плоды "своего" труда вводить "по самому существу дела" [20, 281]. Конечно, первому марксизму невдомек, что не бывает никакого "собственного" труда, что любой труд обусловлен другим трудом — вовлекает всех в сколь угодно индивидуальное производство, и в этом принципиально общественный характер всякого труда.

Точно так же, издеваясь над тривиальностью дюринговских "истин", Энгельс забывает, что философия как раз и начинается с умения задуматься над привычным и очевидным, обнаружить в нем незамеченные до сих пор глубины — повод поработать над собой и наметить новые пути для человечества в целом. Что Энгельс против изобретателей — это мы уже знаем. Теперь ему хочется высмеять Дюринга — и он ничтоже сумняшеся признает, что "изобретения и открытия часто увеличивают производительную силу труда" — так что говорить об этом вообще не стоит, и идиот Дюринг, дескать, держит нас за идиотов [20, 229]:

Если, например, мы говорим: животные едят, то мы, сами того не ведая, изрекаем великую истину; ибо стоит только сказать, что фундаментальный закон всякой животной жизни состоит в том, чтобы есть, и мы уже совершили переворот во всей зоологии.

Но Энгельс смеется над собой! Марксизм, ведь, так и не удосужился объяснить, чем живое отличается от неживого (равно как и ясно указать отличие человека разумного от животных). Если же честно подумать — оказывается, что умение есть представляет одно из существенных органики от мертвой природы: неживые вещи не едят! Добавьте к этому необходимость выведения из организма непереваренных остатков — и вот вам четкое определение жизни: преобразование одних материальных форм в другие необходимым (и регулярно возобновляемым) образом. Назовем это метаболизмом, обменом веществ. Если это есть — перед нами живое существо; если закончилось — труп. Вот вам и "безнадежно затасканная обыденная истина" [20, 230]! Как тогда назвать определение по Энгельсу (в черновиках Анти-Дюринга) [20, 635]?

Жизнь есть способ существования белковых тел, и этот способ существования заключается по своему существу в постоянном обновлении их химических составных частей путем питания и выделения.

От нашего оно отличается лишь неоправданным сужением сферы живого на существование белковых тел и сведением к химии — тогда как в природе вполне возможны самые разнообразные формы жизни: например, мы говорим об общественном организме — когда история в каких-то отношениях движется не как сознательно организованная деятельность, а подобно налаженной механике метаболизма; точно так же, возникновение искусственного интеллекта ведет к появлению изначально небелковой жизни, материальным носителем которой становятся компьютерные сети.

Но тут Энгельс испугался самого себя — и в основной текст вставил абстрактную пустышку [20, 82]:

Жизнь есть способ существования белковых тел, и этот способ существования состоит по своему существу в постоянном самообновлении химических составных частей этих тел.

Глупость неимоверная! Подчеркнуто сведение к химии белка (хотя бы уж добавил: насколько мы сегодня знаем...) — и выдумано невесть что означающее "самообновление химических составных частей" (видимо, чтобы больше походить на Дюринга). Обмен веществ уничтожен как класс. И плевать, что [20, 81]

За последние тридцать лет физиолого-химиками и химико-физиологами говорилось несчетное число раз, что органический обмен веществ представляет собой наиболее общее и наиболее характерное явление жизни

Раз это взял на вооружение г. Дюринг — не можем же мы признать его правоту! Это слишком банально, ибо [20, 82]:

определять жизнь как органический обмен веществ — это значит определять жизнь как... жизнь

А вы хотите определить жизнь как что-то другое? Выделить главное — это не определение? Не Вы ли, г. Энгельс подтасовали естествознание, подсунув ему неуклюжую фразу "органический обмен веществ" вместо точного "метаболизм"? Жизнь — это обмен веществ. Тогда, конечно, "органический" обмен веществ — масло масляное. Утверждать, что "обмен веществ как таковой имеет место и помимо жизни" — чистый софизм, подмена понятия: вместо биологического термина подставить абстрактно-метафорическое выражение, в науке отсутствующее.

Разумеется, самого по себе перетекания вещества из одного места в другое для жизни недостаточно. В неживой материи вполне возможны самоподдерживающиеся процессы, с притоком веществ извне и выделением продуктов реакции. Принципиальный момент — необходимость метаболизма. Неорганическое движение случайно: есть оно или нет — это никак не отражается на существовании вещи; воспроизведите внешние условия — и процесс пойдет. Живые существа без обмена веществ перестают существовать — и надо их создавать заново; оживление трупа требует быстрых и решительных действий, и происходит не без потерь. И тут совершенно уместно замечание некоего Энгельса (вероятно, однофамилец...) [20, 83]:

Как только в белковом теле прекращается это непрерывное превращение составных частей, эта постоянная смена питания и выделения, — с этого момента само белковое тело прекращает свое существование, оно разлагается, т. е. умирает.

Он же справедливо указывает, что взаимодействия в неживой природе приводят к разрушению тел — в отличие от того, как живое строит себя за счет обмена веществ.

Но и этого мало! Определение будет неполным, если не указать отличия жизни от разумной деятельности — которая надстраивается надо органическим уровнем точно так же, как жизнь вырастает из физико-химических взаимосвязей. Только триада

вещьорганизмсубъект

вводит достаточно определенную схему уровней самовоспроизводства материи (рефлексии). Не умея отличить человека от животных — мы не сможем понять, что такое жизнь. Но как раз этим вопросом марксизм отказывается заниматься наотрез. А в итоге сводит движение общества к игре бездушных стихий.

И здесь самое время вспомнить об основном вопросе философии. Нет, не про абстрактное противопоставление материи и сознания — прямо вытекающее из реалий капитализма, где любые отношения между людьми (а стало быть, и между идеями) принимают форму вечной вражды всех со всеми (конкуренции). Речь о том, что любые различия предполагают внутреннее родство — а в конечном итоге снимаются (разрешаются) и внешние противоречия, — и мир снова приходит к самому себе. Просто потому, что ничего другого нет и не может быть. Именно об этом вполне определенно говорит Евгений Дюринг. Но он идет дальше: единственности мира недостаточно самой по себе — надо еще и понять мир как единство, снятие всевозможных различий. Да, это гегелевская идея — но почему хорошую мысль не подумать сообща? Пусть стилистика Дюринга больше напоминает Козьму Пруткова, чем Ларошфуко, — но он выражает самую суть, и с такой определенностью, которая марксистам и не снилась! Мир только один, он представлен необъятным разнообразием вещей и связей между вещами, и всеобщая взаимосвязь приводит мир к единству. Основной вопрос философии, таким образом ставится предельно просто: поиск единства. Нет этого — нет и философии. Но Дюринг делает следующий решительный шаг:

Сущность всякого мышления состоит в объединении элементов сознания в некоторое единство...

Энгельсу возразить нечего — и он только ерничает [20, 83]:

Последнее положение просто неверно. Во-первых, мышление состоит столько же в разложении предметов сознания на их элементы, сколько в объединении связанных друг с другом элементов в некоторое единство. Без анализа нет синтеза. Во-вторых, мышление, если оно не делает промахов, может объединить элементы сознания в некоторое единство лишь в том случае, если в них или в их реальных прообразах это единство уже до этого существовало. От того, что сапожную щетку мы зачислим в единую категорию с млекопитающими, — от этого у нее еще не вырастут молочные железы. Таким образом, единство бытия и, соответственно, правомерность понимания бытия как единства и есть как раз то, что нужно было доказать.

Тем самым он обнаруживает вопиющее непонимание элементарных положений философии — и опускается до пошленькой софистики. Прежде всего, философия вообще не должна ничего доказывать! Она лишь формулирует всеобщие принципы, до которых человечество успело на данный момент дорасти — вырастить их в исторической практике. Как обычно Энгельс валит шишки на других [20, 138]:

О полном непонимании природы диалектики свидетельствует уже тот факт, что г-н Дюринг считает ее каким-то инструментом простого доказывания, подобно тому как при ограниченном понимании дела можно было бы считать таким инструментом формальную логику или элементарную математику. Даже формальная логика представляет собой прежде всего метод для отыскания новых результатов, для перехода от известного к неизвестному; и то же самое, только в гораздо более высоком смысле, представляет собой диалектика, которая к тому же, прорывая узкий горизонт формальной логики, содержит в себе зародыш более широкого мировоззрения.

А у самого фразы про "доказательства" — устанешь цитировать. Насчет правомерности — это из юриспруденции (хуже Дюринга).

Далее, если мышление помимо синтеза занимается еще и анализом (или чем-нибудь еще) — это ничего не говорит о его сущности. Мышление всего лишь воспроизводит в своем движении движение мира: от нерасчлененной целостности (синкретизм) — к переплетению сторон (анализ) — и далее к единству (синтез). Утверждается, что анализ нам нужен не сам по себе, а как путь к единству — поскольку мы просто не сможем осознать единства, не выделяя того, что, собственно, предстоит объединять. Точно так же, в практической деятельности люди не просто собирают в кучу разные вещи — а подбирают необходимое для производства вполне определенного продукта, который (вещным образом) представляет единство исходных компонент — и творческого труда.

Разумеется, что-либо объединять мы можем лишь следуя строению действительности — и никакого произвола тут не предполагается, ибо человек тоже часть мира, и устроен так, чтобы связывать одно с другим. Но совершенно гениальная догадка Дюринга дает ключ к пониманию фундаментального отличия человеческой деятельности от животного метаболизма: животное (в отличие от случайных взаимодействий неживой материи) связывает вещи необходимым образом, встроенным в организм; человек (как субъект деятельности) — связывает мир универсально, завершает делает единство мира, соединяя даже то, что ни по каким природным законам не может быть соединено. Сам того не замечая, Энгельс объединяет (в одной фразе!) сапожную щетку с млекопитающими — это особое, неприродное единство, факт культуры (поскольку книга Энгельса становится таковым). Человек на каждом шагу делает то, чего не умеет живая и мертвая природа без человека. Человек преобразует природу, строит новый мир, устроенный по неприродным законам — культуру, единство природы и духа, продукт материального и духовного производства в их переплетении. Тем самым человек переделывает и самого себя; когда это происходит намеренно — дух проявляет себя как разум.

Высказывания Энгельса о том, человек может лишь обнаруживать уже имеющееся, противоречат его же упоминаниям самых разных "актов творения" — от работы селекционера до социалистической революции. Когда примерно о том же говорит Дюринг — это, видите ли, протаскивание бога! Но человек выше любых божеств: он творит даже то, чего не может быть, — например, богов. Как можно до такой степени не уважать себя, чтобы высмеивать лучшее в собеседнике?

Идем дальше. Смехотворный Дюринг, якобы, следует "иезуитскому правилу: когда два человека делают одно и то же, то это еще вовсе не одно и то же" [20, 214]. Когда то же самое утверждает Энгельс — это совсем другое [20, 206–207]!

Стоимость, созданная часом труда двух работников, хотя бы одной и той же отрасли производства, всегда окажется различной, смотря по интенсивности труда и искусству работника...

Подобные перевертыши у Энгельса на каждом шагу — и надо быть очень наивным, чтобы полагать, будто массовый читатель этого не замечает. Не всегда могут сказать — но прекрасно чувствуют. Потому и приходилось несчастным советским учителям палкой вбивать в малолетних зубоскалов пиетет к классическому наследию. Потому и сложилось (при содействии умелых пропагандистов) у буржуазных ученых стойкое отвращение к вывертам марксистской "диалектики" — выставляющей себя образцом вульгарной непоследовательности, когда люди сами не понимают, что говорят. Да, буржуазная философия и экономика ничем не лучше; но у них хотя бы хватает ума соблюдать приличия, не соваться со своим уставом в чужой монастырь, если нет за душой весомых аргументов (хотя бы в форме денежных знаков или академических преференций). Догмы официального марксизма, отнюдь не добавляют (пока еще) живому марксизму притягательности. Не удивительно, что и в бывших социалистических странах ученые и философы неизменно впадают в буржуазность — которую так легко прикрыть буржуазностью наших классиков!

Гибш и Форверг (безотносительно к их личным качествам и намерениям) представляют идейную позицию, которую мы здесь характеризуем как эмпирионатурализм. Ругать или высмеивать их за это было бы странно: есть, что выражать, — найдутся и выразители. Наша задача — наметить темы для обсуждения, возможные направления развития. Мы принимаем у Маркса: если мир не устраивает человека, человек задумывается о том, как его изменить. В современных условиях идеологическая подготовка революции — единственная возможность. Но мы не хотим, чтобы идеи становились силою — нам важно, чтобы они оставались идеями: не принуждали, а убеждали. Как минимум, хочется быть честными с собой. Только тогда мы вправе говорить о духовности, о разуме, о способности быть любимыми и любить. Для этого (и только для этого) имеет смысл что-то менять. Любовь сама по себе не изменит мир — но невозможно изменить мир без любви.


Примечания

01
Черепаха откладывает яйца в песок — отделение от матери уже произошло, а до рождения черепашек еще далеко, и не факт что кто-то вылупится...

02
Скрытая торговля детьми — неотъемлемая часть буржуазной семейственности.

03
Именно поэтому классовая философия вырабатывает свои категории только задним числом, когда порядок вещей уже изменился — а старое не вернется никогда.

04
У легендарных амазонок (и воительниц Дагомеи), по слухам, было наоборот: пленных мужчин использовали для зачатия — а потом убивали за ненадобностью.


[ВОСПРОИЗВОДСТВО РАЗУМА]
[Философия] [Унизм]