Наука по определению
Некоторые полагают, что впечатляющие успехи научного метода на протяжении последней пары столетий проистекают из какой-то необыкновенности науки самой по себе, благодаря которой наука изначально поставлена над всеми другими человеческими занятиями. Объединенными усилиями академических кругов и рынка знаний эта наивность понемногу приобретает черты полновесной религии — и становится столь же губительной для всякой вообще духовности. Корни предрассудка — в массово насаждаемом невежестве относительно истоков науки и ее места в иерархии культуры в целом. Понятно, что контролировать настроения публики и манипулировать мнениями куда удобнее там, где любую блажь можно объявить наукой и через это наделить частицей непререкаемой способности суждения. Тем важнее попытаться честно обозначить область научности и указать ее пределы, избавив тем самым науку от искусственно раздутого авторитета ради обоснованного доверия, чтобы она стала людям надежной опорой в реальных делах. С другой стороны, только на основе четкого представления о предназначении научного познания можно осмысленно говорить о строении и организации науки, сознательно их совершенствовать.
В качестве исходного пункта, примем широко распространенное в среде серьезных ученых представление о том, что их занятие в какой-то мере связано с творчеством — и может быть источником вдохновения, давать глубочайшее удовлетворение. Кто не свихнулся на почве профессионального снобизма и не впал в маразматический нарциссизм — признают также, что есть и другие разновидности творчества, — как бы ни отзывались об их (не)полноценности гордецы от науки. Тут естественно обратить внимание на искусство и философию, которые вполне годятся на роль ближайших родственников науки, — поскольку и они, подобно науке, не занимаются напрямую изготовление предметов потребления, а лишь влияют на это производство каким-то неуловимо-загадочным образом. Предположим, что искусство, наука и философия относятся к единой и относительно обособленной области культуры, представляя разные подходы к одному и примерно тому же.
Бытует мнение, что наука все-таки привлекательнее своих компаньонов-соперников, поскольку она, вроде бы, способна давать конкретные советы, готовые рецепты достижения успеха в любом перспективном начинании. Другими словами, продукт науки (который принято называть знанием) есть то, чему можно научиться — перенять, принять как есть и применять безотносительно к тому, как оно выглядит и что там внутри. Эту особенность научного продукта частенько эксплуатируют манипуляторы от политики, чтобы произвести впечатление на обывательское большинство, приученное испытывать робкое благоговение перед мистическом превосходством ученых над прочими смертными (которое, впрочем, легко превращается в ненависть, когда дело дойдет до драки).
Такого рода претензии совершенно безосновательны. Сколь угодно детализированные научные разработки никогда не годятся для непосредственного внедрения: их приходится огрублять и адаптировать к бесчисленным тонкостями, которыми намеренно пренебрегает научная абстракция. В итоге такое пригнанное по задаче знание бывает почти неотличимо от образцов (вроде предоставляемых искусством) или общих принципов (которыми нас снабжает философия). Чего в этом больше в каждом конкретном поступке — зависит от характера текущей деятельности и ее внешних условий. При обучении чему угодно, мы творчески преобразуем изученное в скроенный по нашим меркам гибрид, в котором выделить собственно научную составляющую совершенно нереально. Банальная мудрость подсказывает, что это нормально, что так устроен любой культурный процесс, где разные уровни творчество переплетаются, действуют сообща, и конечный продукт — воплощение их единства. Практический вывод — покончить с разговорами о превосходстве, больше приглядываться к возможностям кооперации и взаимопомощи.
Пока мы остаемся внутри науки — она представляется нам непостижимой тайной. Сказать о предмете что-нибудь определенное можно лишь сопоставляя его с другими предметами того же типа — столь же необходимыми и взаимодействующими на равных. Это общность и взаимозависимость предполагает наличие предмета более высокого уровня, в рамках которого можно обсуждать связь частных проявлений и развертывание их из единого центра — как исторически, так и в составе другой деятельности. В частности, сравнивая науку с искусством или философией, мы обязаны судить о них на общих основаниях, как о взаимно дополнительных аспектах целого. В свою очередь, целое может быть сопоставлено с чем-то еще — и приобрести такую же внешнюю определенность. Ничто не мешает нам проделывать то же самое снова и снова, на любом уровне; это порождает сильно разветвленные иерархические структуры. Однако слишком громоздкие построения вряд ли окажутся достаточно практичными — поскольку далеко разнесенные уровни иерархии с ростом общей сложности перестают быть достаточно независимыми, перепутываются, — и надежнее перейти к иному, более простому описанию, явно выражающему существенные особенности текущего уровня. Так, в глубоко развернутой иерархии, структуры разных уровней могут представляться вариантами одной и той же структуры — и не добавлять практически ничего к описанию организации целого.
Имея в виду все эти оговорки, попробуем продвинуться чуть дальше. Можно попробовать отыскать наиболее общее определение науки, исходя из универсального строения всякой деятельности, которая всегда исходит из некоторого объекта, который сознательно действующему субъекту предстоит превратить в конечный продукт — воспроизводимый на регулярной основе. В частности, такая регулярность позволяет трактовать предметную область и способности субъекта как стороны продукта деятельности; при этом процесс воспроизводства распадается на три взаимозависимые ветви: материальное (индустриальное) производство, духовное производство (рефлексия, саморазвитие, творчество), и воспроизводство культуры (исторический процесс и образование особых культур). Каждая из сторон становится синтезом двух других. Терминология намекает на троякую суть воспроизводства мира в целом, который только один и как-то относиться может только к себе, — но в качестве всеобщего объекта он называется природой; как всеобщий субъект, мир идеален — и представляется как дух; мир, преобразованный в результате сознательной деятельности, — это культура, единство природы и духа.
Триединство способов (сторон) воспроизводства на практике может проявляться по-разному. Исходно, компоненты целого просто тождественны друг другу, слиты воедино; это состояние называется синкретизмом. На следующем уровне каждая из сторон сопоставляется со своим материальным носителем и складывается формальное обособление, противопоставление разных компонент; это аналитическая стадия. Взаимодействие разных областей приводит к их "пропитыванию" друг другом, к представленности одного в другом; в своем полном развитии этот процесс делает противоположности практически неразличимыми, снимает их внешнее противостояние и превращает во внутреннее движение более высокого, синтетического уровня. Аналогично, внутри материального, духовного и культурного воспроизводства (взятых как относительно замкнутые и самодостаточные) развертывается та же иерархия. Здесь мы интересуемся уровнями творчества — и обнаруживаем обширный синкретический слой, связанный с необходимостью согласования нашего поведения с потоком повседневных дел, где неожиданные резкие повороты время от времени прерывают обычную плавность. На этом уровне субъективность воспроизводится биографически, как система обыкновений и ожиданий, как традиция и норма. Творческие находки встроены в само течение деятельности, так что принятие решения равносильно действию. Только на следующем, аналитическом уровне продуктом творчества становятся способы действия как таковые, независимо от материального производства, и вещи, которые представляют в культуре творческий продукт, уже не предполагают собственно вещного, материального потребления (хотя, в принципе, топить печь можно и книгами, а великую архитектуру разбирать на камни). Искусство, наука и философия отражают организацию субъекта в заведомо искусственных формах, таким образом отделяя отражаемое от его образа; в этом смысле мы говорим об аналитичности. На этом этапе люди ясно осознают преобладание (каких-то черт) субъекта в продукте их труда. Но уровни аналитической рефлексии существенно различны по способам обмена схемами деятельности, по характеру их влияния на индустриальное производство. Именно здесь мы можем обнаружить главные, определяющие черты всякой науки.
Художественный продукт передает организацию деятельности неявным образом, как пример поведения, приводящего к определенному результату, — искусство обнаруживает саму возможность что-либо сделать. Приобщение к искусству по-особому настраивает внутренний мир субъекта, как бы приглашая следовать образцам. Как именно мы передадим этот настрой, в каком материале будет запечатлена идея, — не имеет значения. Более того, деятели искусства как раз и призваны испробовать все возможности, подобрать самые яркие и убедительные воплощения — произведения искусства. Но одно и то же внутреннее движение возникает при очень разных внешних воздействиях; их иерархию мы и называем художественным образом, продуктом искусства.
Наука противоположна искусству, поскольку самые разные схемы предстоит воплотить в одинаковых внешних формах, типовых способах действия. Такое явное выражение можно считать рефлексией второго порядка: мы обращаем внимание на собственную способность рефлексии, намеренно абстрагируя творчество от его материала за счет единообразного выбора одной из возможностей, применительно ко всему. А так как содержание есть единство материала и формы, фиксация материала неминуемо ведет к примату формы, делает науку существенно формальной. То есть, вместо того, чтобы схватить предмет сразу и целиком (синкретически), ученый должен проследить все внешние зависимости объекта, тем самым определяя объект неявно, через всевозможные проявления. Эта черта науки выступает двояким образом: поскольку объект определен лишь по отношению к другим объектам, возникает чувство высшей объективности, полной независимости от субъекта; с другой стороны, отсутствие возможности познавать вещи напрямую питает сомнения: может быть там, за гранью наших наблюдений, ничего и нет? Чтобы окончательно устранить эту дилемму, потребуется перестройка всей системы общественных отношений, замена экономики, основанной на всеобщем разделении труда, другой экономикой, где господствует коллективность и взаимопомощь (что, конечно, не отменяет возможности гибкого перераспределения текущих дел).
Противоположность искусства и науки в итоге должна быть снята их единством. Так возникает еще один уровень аналитической рефлексии, на котором единство предстоит показать как объективную необходимость и субъективный выбор. В этом суть и миссия философии.
Философия внешне похожа на искусство: здесь также допускается выбирать любые формы выражения, использовать какой угодно материал. Но, подобно науке, философия подчиняет производство своего продукта явно сформулированным правилам и делает его предельно абстрактным. Возможность такого синтеза связана с выработкой особых философских категорий и категориальных схем, соединяющих черты художественного образа и научного понятия.
Продукт науки, знание, представляется иерархией понятий, каждое из которых ссылается на некоторый класс внешних зависимостей, возможных проявлений объекта. Тому же объекту могут отвечать и другие понятия, в соответствии с местом объекта в иерархии культуры, способом его воспроизводства. Например, газ или жидкость можно считать непрерывной средой; в другом контексте мы интересуемся движением атомов и молекул; но где-то еще глубже, микрочастицы перестают быть точками, и мы снова говорим о непрерывных распределениях. Аналогично, астроному достаточно указать светимость и цвет звезд — но в другом масштабе придется использовать модель плазменного шара. Выбор подходящей системы понятий определен практическими соображениями: сначала общий взгляд, потом прорисовка деталей, вплоть до тончайших нюансов и подвижных контекстных различий. Это движение от деятельности к возможным в ней иерархическим структурам — суть всякого знания. Однако в науке оно обнаруживает себя в зеркальном отражении: вместо многообразия деятельности (представленной ее продуктом) — мы исходим из формально изолированного объекта, выстраивая его понятие как иерархию прикладных решений. То есть, исходная постановка вопроса: как это сделать? — заменяется совершенно другой: что с этом можно сделать? Разумеется, оба варианта имеют право на жизнь — и прекрасно дополняют друг друга. Но их абстрактное противопоставление неустранимо без обращения к механизму их взаимодействия. Так мы снова приходим к выпавшему из рассмотрения субъектному опосредованию.
Поскольку наука намеренно заменяет субъекта формальной процедурой, она уже не может развиваться на собственной основе, без обращения к другим источникам вдохновения. Самая абстрактная теория не обходится без подсказок со стороны; ей приходится заимствовать свои объекты и методы из того, что вне науки: состояние дел в отрасли, модные тенденции, соображения публикабельности и возможности финансирования, технологические и культурные сдвиги, — вплоть до биографических обстоятельств и личных переживаний. Для самих ученых (и прочих творческих деятелей) источники новых идей и удачных догадок — совершенно непостижимы; отсюда мистические рассуждения об откровении свыше или врожденных абстракциях. Чтобы уйти от апелляций к сверхъестественному, вспомним о компаньонах и соратниках науки — об искусстве и философии. Искусство поставляет науке предварительно отформатированные абстракции, от которых рукой подать до понятийности. Философия формализует перспективы и предпочтения, превращая их в заготовки для собственно научной методологии. Существенно, что наука никогда не обращается напрямую к реалиям жизни, и не вмешивается в течение культурных процессов, включая материальное и духовное производство. Отношение науки ко всему остальному (включая самое себя) всегда опосредовано искусством и философией, которые можно уподобить заботливым родителям, удовлетворяющим прихоти любимого чада и ограждающим его от жизненных сложностей и повседневных забот, давая вдоволь наиграться и всюду попробовать себя. Повзрослевшее дитя может забыть о своих родителях — или даже осуждать их, — но сделанное не отменить.
Произрастая между художником и философом, наука неизбежно впитывает эту среду, отражает ее в своем внутреннем строении. Уровни аналитической рефлексии в специальных дисциплинах представлены, соответственно, эмпирическим, теоретическим и методологическим уровнями науки. По месту в этой иерархии, научная теория играет роль своего рода "науки в науке"; на этом основании (то есть, совершенно безосновательно) некоторые теоретики (по наущению политически ангажированных философов) склонны принижать роль наблюдения и эксперимента, считать такую науку второсортной — поскольку истинное знание может быть, по их мнению, только формальным. Соответственно, причесанная под формализм методология становится неотъемлемой частью теории в качестве ее (усеченной и ограниченной) логики. Однако оказывается, что и теория теории рознь: существуют феноменологические теории и общеконцептуальные модели, которые не менее продуктивны, чем навороченные дедуктивные системы (с их собственными внутренними градациями). Никаких четких границ — одно всегда представлено в другом. В конечном итоге "рудименты" искусства и философии так или иначе просачиваются в самую претенциозную формальность.
Подобно тому, как полнота творчества невозможна без привлечения всех уровней рефлексии, наука (если она достойна этого имени) всегда предполагает эмпирическую основу, опирается на специальную методологию и выстраивает разного рода теории. В зависимости от расстановки акцентов, возможны сколь угодно разнообразные типы наук — и ни одна из них ничем не уступает никакой другой. Точно так же, уровни научной теории будут развиваться все вместе; если одно выступает на передний план — все остальное бережно сохраняют в глубине. Всякое нарушение этого равновесия, безоговорочная расстановка приоритетов, — уничтожает целостность науки, превращая ее в псевдонауку — независимо от распространенности и официальной поддержки.
Культурные формы науки, как обычно, развиваются от синкретизма (обыкновение, интеллект, навык) к аналитическим образованиям (специальным наукам), взаимосвязь которых дает синтетическую идею науки как таковой. Рыночная экономика зиждется на всеобщем разделении труда — соответственно, различные формы институированной науки занимают свое место среди прочих товаров, порождая многочисленные бюрократические структуры, которые узурпируют право говорить от лица науки вообще. Такие академические учреждения на деле весьма далеки от действительного движения научной мысли: их основная забота — присвоить научный продукт, продавать и перепродавать его, — пока не сотрутся последние штрихи научности и не останется ничего кроме политической конъюнктуры. К сожалению, широкая публика замечает прежде всего именно эти паразитные организмы — а их по видимости солидный общественный вес и незыблемость усиливает впечатление "научной объективности", знания самого по себе, безотносительно к субъекту, чего-то твердо (официально) установленного и не подверженного духу перемен.
Для обыкновенного человека, авторитет капиталистической науки измеряется уровнем инвестиций и доходами профессиональных ученых. Это культурно-исторический аспект науки, ее место в экономике в качестве особого продукта, представляющего некоторый класс деятельностей. Объектная и субъектная стороны науки (ее природа и дух) становятся явлениями этого фона, когда наука выглядит всего лишь родом занятий (безотносительно к общественному признанию) — либо рефлексией в чистом виде (формой любознательности и любопытства). Любой ученый сочетает в себе все эти уровни в индивидуальной пропорции; эхом классовой борьбы становятся внутренние противоречия, конфликт склонностей и интересов, когда приходится жертвовать эффективностью науки, ее адекватностью, личной привлекательностью. В частности, рыночно-ориентированные структуры институированной науки часто требуют огромных объемов рутинной работы, в которой от научного творчества не остается и следа; это может отпугнуть какую-то часть талантов, предпочитающих оставаться никому не известными дилетантами — только бы не проституировать свой дар под давлением властей. В бесклассовой экономике наука выработает более простые и целесообразные формы, откроется широчайшим кругам любителей, станет полностью общедоступной.
В силу существенно формального характера науки, ей приходится развивать собственную терминологию — относительно замкнутое подмножество обычного языка, сама обособленность которого напрямую связана с абстрактностью форм представления знаний, а его строение выражает текущее видение предмета и методы работы в предметной области — понятие науки. Язык науки развивается вместе с ней и влияет на ее развитие. Общность строения разных деятельностей, выражающая единство способа производства, приводит к сходству разных концептуальных систем; в науке этот порядок тоже перевернут: общность (и, следовательно, недостаточность) языка науки видится предпосылкой создания единой картины мира, а формы языка кажутся носителями какого-то первичного и неоспоримого знания, из которого все остальное логически следует. В классовом общества это еще больше отдаляет науку от людей, усиливая ее нормативный аспект: знание диктует обществу, что следует делать, — вместо того, чтобы искать возможности удовлетворения его действительных потребностей. Правящие круги в конце концов превращают науку в сплошную апологетику, "доказывающую" все, что угодно богатому заказчику. В качестве одного из таких рычагов воздействия — идея первичности и высшей ценности познания, трактуемого как поиск вечных оснований всякого бытия, — разумеется, в выгодных для хозяев формах, — а массы убеждают в бессмысленности стремления к иной, лучшей, по-настоящему человеческой жизни.
Ясно, что язык науки не обязан ограничиваться словами; чаще всего, он активно использует схемы и формулы, условную нотацию, плюс комплект соглашений о способах огрубления обычного видения мира до научных примитивов. С ростом уровня формализации этот жаргон может стать чересчур громоздким, так что даже сами ученые перестают что-либо понимать. Тут как тут известная максима: вычисляй — и не спрашивай. Вопрос "почему?" — это демагогия. Академическое сообщество клеймит любые попытки прояснить суть дела как ненаучные и безусловно вредные. Да, назначение науки — вне науки. Но почему мы должны посадить себя под замок собственной учености, забывая о необъятном мире вокруг? Это против самой идеи познания — поскольку знать-то, оказывается, просто не о чем.
В классовом обществе власти заинтересованы в отчуждении науки от масс — и для этого академической науке вменено в обязанность культивировать "точность" и "строгость", растворяя понятие предмета в терминологической игре. Язык науки народу темнее любого иностранного — и появляется армия переводчиков, интерпретаторов, разъяснителей и толкователей, трактующих плоды науки кто во что горазд; на такой почве пышным цветом — пропитанная политикой вульгаризация, инструмент промывания мозгов. С точки зрения рефлексии, подобная дефляция научности — знак несоответствия метода предмету, выражение необходимости смены парадигм. Переусложненность, перекос в сторону формального вывода, безумие все новых уточнений, жажда всеохватности и полноты — заводят науку в тупик: значит, наши понятия дошли до пределов своей применимости, и нужна картина другого уровня, где слишком разветвленные построения свернуты в нечто простое и легко обозримое, что гораздо удобнее практически применять и передавать от одного предмета другому. Но, ведь, именно для такого обмена схемами деятельности и существует язык — по крайней мере, в одной из своих функций, как средство общения.
Иерархический подход к развитию науки двояким образом освобождает его от формалистических ограничений: с одной стороны, это полнота познаваемости, а с другой — невозможность остановки. В мире нет ничего, что нельзя было бы включить в контекст человеческой культуры; однако никакое знание не бывает всеобъемлющим и завершенным. Иерархия понятия всегда будет расти как вверх, так и вниз, неограниченно наращивая качественное и количественное разнообразие. Эта принципиальная незавершенность делает науку по-настоящему объективной, ибо только так она может отвечать реальному движению мира, включая историю культуры. Разумеется, так понятая научность решительно порывает с вульгарной трактовкой познания как построения абсолютно внутренней копии чего-то лежащего вне нас, готовой данности, пассивно ожидающей случая быть познанной. Но точно так же наука протестует против не менее вульгарного позитивизма, отрицающего всякую осмысленность знания, которое можно в таком случае произвольно конструировать — и любой результат годится, когда нечего познавать. Мир бесконечен, и нет в ему ни начала, ни конца. Но любая частица этого мира, какой бы бесконечной она ни была внутри себя, самой своей отдельностью полагает себе предел — который наука может и должна указать. Изучая внутреннее строение вещей, мы приходим к знанию их границ. Такое знание дважды объективно: оно отражает не только мир как он есть — но и его способность меняться, и неизбежность изменений.
Однако для разума и этого недостаточно. Нас не устраивает изменение само по себе, вне иерархического упорядочения, включая как развертывание иерархических структур, так и появление новых направлений такого развертывания. Поэтому следующий этап рефлексии — признать прогрессивность движения, понять случайное мельтешение неживого и жесткость органического метаболизма как проявления глубинного порядка. Сознательная деятельность, активное переустройство мира, окультуривание природы, — это и есть тот способ, которым мир поддерживает направленность изменений, и задача всякого разумного существа — искать, задавать и контролировать направления развития.
|